Смятенное людское движение на том берегу поп Василий приметил еще садясь в лодку, оставленную монахами для перевоза путников и богомольников. Лопарь-проводник, высадив его из санок-кережки, попросил кланяться Трифону и с криком помчал оленей по накатанной в траве колее.
Привыкший управлять карбасом в бурном море, поп Василий играючи перемахнул в осиновке через Печенгу. К бревенчатой пристани подходить не стал, толкнул лодку в берег поодаль. Пока он плыл, мятущееся собрание переместилось от монастырских строений к причальным мосткам. Впереди широко шагал сам Трифон. С непроницаемым лицом нес в вытянутых руках над головой кого-то из своих иноков, истошно орущего. За ним по пятам шли малым скопом чернецы. Всяк что-то кричал, и в этом страстном, бурном многоголосье ничего нельзя было разобрать.
Трифон безжалостно швырнул свою ношу в воду и повернулся к остальным.
— Ну, кто еще желает? — вопросил сурово.
— Не прав ты, отче. Всех-то не перекидаешь в реку. Нас много, а ты один.
Игумен быстро подошел к говорившему и, схватив того за руку и за ноги, вскинул себе на плечи. Сильным броском отправил его вслед первому, уже всплывшему и барахтавшемуся.
— Перекидаю и всех. Да не только перекидаю, а буду держать в холодной водице до вразумления смутьянов.
Он сделал шаг к толпе монахов, и те отпрянули, толкая друг дружку.
— Добром поговорим, отче Трифоне? Выслушай, чего хотим-то!
— Знаю я, чего хотите. Льгот себе и поблажек в монашьем житии. Никого не держу силой, ступайте в иные места, ищите там что кому по душе.
— От лукавого твои слова, отче. Соловецкому-то монастырю отписана из Москвы жалованная грамота на вотчины, промыслы и беспошлинную торговлишку. А уж соловецкого игумена Филиппа из бояр Колычевых никто в легком житии не обличит. Постник он строгий, к себе беспощадный, отшельником в лесу жил! Ты-то чем его лучше?
— Паче гордыни твое нестяжанье, Трифон!
— Феодорит-от наш тоже себя выше соловецкого Филиппа поставил. Не захотел грамотку от государева двора выспросить. А сам у митрополита Макария в духовных-то отцах два года был, тот бы ему в просьбе не отказал. И сам ты, отче, с Макарием добро знался, еще в новгородское его архиерейство, благоволил он тебе. Монастырь-то с его благословенья и подмогой поставил. Так испроси у него нового благодеянья.
— Нужно промыслами и работными людишками обзаводиться. Видишь же — братия в монастыре умножилась. Лопари твои и мхом могут кормиться, а мы люди русские, нам хлеб и овощь нужны, и скот молочный. Филипп на Соловках о всем том промышляет для своих иноков, чтоб в молитвах жили, а не в голодной скорби. А мы, знать, недостойны твоего попечения?
Трифон выслушивал попреки в гневном молчании. Оба искупавшихся монаха выбрались на берег и, отжав подрясники, потрусили к кельям, сушиться и греться.
— Это все?
— Мало, отче?
— Мало... Мало же вы стоите. По хлебной цене ваши души купить можно.
Трифон умолк, глядя с высоты своего роста поверх голов монахов. Один за другим чернецы оборачивались. В нескольких шагах позади стоял поп Василий, внимательно слушал разговор. Кольских иноков, узнавших морского покаяльника, смутило его внезапное появление на Печенге.
— Старец Феодорит прислал тебе поклон, Трифоне. — Поп Василий низко согнул и без того выгнутую горбом спину. — Вам же, братие, старец не велел кланяться. — Он развел руками.
По одному, по двое мятежные монахи стали отделяться от собрания и тихо уходили. Наконец на берегу остались только двое.
— Давно осаду-то держишь, Трифоне?
— Вторую седмицу, отче Василие. И на том, думаю, не остановятся.
Они обнялись как старые знакомые.
...На новый приступ Трифоновой крепости монахи пошли назавтра. Шумно столпились, вызвали его из кельи. Как только он вышел на крыльцо, предъявили свое требование:
— Сложи с себя игуменство, Трифон! Не противься решению братии, отдай свой посох.
— Кто это так решил? — нахмурился настоятель.
Он оглядел толпу. Большей частью то были пришлецы с Колы, два десятка душ. К ним присоединились и печенгские — русские мужики с Поморья, принявшие постриг у Трифона. Мятеж соблазнил и этих. Было их немного, несколько человек. Но среди всей буйной вечевой вольницы он не увидел ни одного лопаря-инока.
— Ты, Гаврило, так решил? Или ты, отец Иона? — громко спросил он единственного монастырского священника, стоявшего далеко в стороне.
— Иону в игумены хотим! — тут же раздались крики. — Ему посох передай, Трифон. Он поп, ему и власть.
— Отец Иона, что молчишь?
— Как ты скажешь, отче, — удрученно подал голос священник.
Игумен спустился с крыльца и встал посреди бунташной братии.
— Ну а я скажу так. За игуменство не держусь — но в моем монастыре моя воля.
Расталкивая прочих, хромая на деревянной ноге, к нему пробился монах Гаврила. Печенгский старожил, он надел подрясник лишь два года назад, как закончилось его двадцатилетнее церковное отлучение. А до того носил мирское имя Гордей Скряба.
— А ведь вместе мы с тобой монастырь ставили, Трифон. Может, и моя воля значит что-нибудь?
— Вместе? — с невеселой усмешкой переспросил игумен.
— Довольно я тебя терпел, атаман, — наливаясь краской, процедил Гаврила. — Кончилось мое смиренье. Теперь новый монастырь построю, в устье Печенги, и всех туда уведу. Только отдай нам Иону-попа! Добром не отдашь — заставим.
Монахи одобрительно загудели.
— Верно, в устье способней будет. Для морских судов пристанище удобно, и к торгу на Кегорском мысе гораздо близко. На Кегоре и лопари с корелой торгуют, и поморские купцы наведываются, да норвежане рыбу скупают.
— Это как же вы меня заставите, братие? — повел широкими плечами Трифон, а посох уткнул в грудь Гавриле Скрябе.
В тот же миг на шею ему упала сзади веревка и затянулась. На нем повисли двое или трое, а под коленные сгибы на карачках встал еще один. Трифона опрокинули на спину. Поднялся гам. Насели ему на грудь, на ноги, пытались вязать руки.
Выпустив мешающий посох, Трифон тычком скинул одного, вывернулся, сбросил другого. Лбами ударил друг о дружку тех, что копошились у него на ногах. Потянул с шеи веревку и хлестнул ею первого попавшего под руку. Быстро поднялся и раскидал двух вновь полезших на него с кулаками бунтарей. Летели скуфьи, трещали подрясники, охали драчливые иноки.
Откуда-то взялся нож. Им нелепо махал перед Трифоном кольский чернец, стоя на полусогнутых ногах и раскорячив локти. Это был рыжебородый Харлампий.
— Не боец, — произнес Трифон, подняв с земли посох.
Но прежде чем он успел выбить им нож, Харлампия оттолкнул Скряба, перехватил руку и отобрал клинок.
— Не доводи до греха, Трифон, — мрачно сказал он.
Игуменский посох все-таки лег с оттяжкой на плечо Харлампию, тут же заоравшему от боли.
...Ночью в келью настоятеля вновь затарабанили.
— Аччи! Аччи Трифона!
Ночное моление было прервано. Монах-лопарь, закатывая от ужаса глаза, звал игумена к собрату, которого нашли во дворе избитым до бесчувствия. Трифон и поп Василий, поселившийся в его келье, понеслись во тьме к жилью лопских иноков.
Несчастный лежал на соломенной постели и тихо стонал в забытьи. На лице темнели кровоподтеки.
— Ударили голову, — объяснил другой, ощупывая ребра лежащего. — Хорошо, дыра в кости нет, кожа пробили. Потом кулаками били, ногами.
— Ты видел кто, Григорий? — едва сдерживая себя, выдавил сквозь зубы Трифон.
— Нет. Они были как тени. Но ты, аччи Трифона, сам знаешь, кто это.
— Аччи, люди-звери, которые против тебя, хотят крови, — взволнованно заговорил тот, что бегал звать настоятеля. — Мы завтра уходим. Возьмем олешков и кересь для поклажи. Пойдем в Кандалуху, к Федориту. Заберем Фоку, — он кивнул на избитого, — и Эвана.
— Что ж, так тому и быть, — глухо ответил Трифон. — Благословляю путь ваш...
Потом они вдвоем сидели за узким столом друг против друга, почти касаясь головами, и вели в продолжающейся ночи тихий разговор.