Зато в руках у двинского наместника оказалась другая грамотка. Уверившись в смиренном достоинстве печенгского игумена, Васюк Палицын без утайки рассказал ему о навете.
— Не писал я таких писем, — покачал плешивой головой Трифон. — И для чего мне посылать грамоту кружным путем до Овлуя, коли я мог бы ее отдать прямо в руки свею Ларсону, который приходил с отрядом за лопской данью?
— Кому надо было опорочить и оклеветать тебя подложной грамотой, отче? — негодовал Васюк. — Кто враг твой?
Врагов Трифон не знал, кроме норвежан, грозивших лично ему, что придут однажды с воинской силой и сотрут его монастырь с лица земли, как некогда уничтожили монашью обитель на Валитовой скале. Или, может, игумен не хотел называть своих недругов Палицыну? Об утаенной же когда-то казне сказал так: «То золото схоронено в Кандалакше, на бывшем моем дворе. Я там не хозяин давно. Когда и кому надо Господь его откроет».
В довершение всего Трифон оказался дальней родней Палицыным, тем самым атаманом Хабаровым, о котором в Поморье доныне слагали завиральные сказки и были...
Стоя на сопке теперь, Васюк понимал, что не выполнил и уже не выполнит ни единого наказа двинского наместника. Да это и к лучшему.
Спускаясь, он увидел тонкий дымок над лопарским погостом. Кто-то там все же жил. Любопытство потянуло в ту сторону. Палицын преодолел бодрым шагом версту и очутился перед десятком больших, заросших мхом шалашей. Пока он шел, до него доносились удары бубна, но теперь смолкли. Васюк осторожно приблизился к веже, над которой вился дым. Кожаный полог был откинут, и он, незамеченный, заглянул внутрь.
В веже находились четверо. Две женки переливали из котла в корыто горячую воду с запахом древесной коры. За ними осоловело наблюдал мужик-лопарь, сидящий поодаль, возле огромного бубна. У противоположной стенки на шкурах лежал в забытьи отрок. Подростка била лихорадка: с губ срывалось хриплое дыхание, белое лицо лоснилось в поту.
Старшая женка бросила в корыто скрученные ветки и длинно по-лопски обратилась к больному. Потом она опустила в воду металлическую пряжку и снова заговорила с отроком, который ее не слышал. Помощница зачерпнула бадейкой воду из корыта. Вместе они стащили с хворого рубаху и тесемку с деревянным крестом. Старшая встала на коленях у ложа и принялась лить на голову мальчишке, приговаривая. Налила и на грудь, стала растирать ветошкой воду по туловищу. Затем они вдвоем подвязали пряжку под мышкой отрока. Палицын, тайком подсматривавший, с жалостью и отвращением догадался, что женки творят лопское колдовство — выгоняют из отрока болезнь.
Его тронули за плечо. От неожиданности он вздрогнул.
— Васила Эванч! — тихо произнес лопарь, одетый в монашью рясу из оленьей шкуры. — Аччи Трифона звал искать тебя. Пошли!
Палицын, будто одеревенев, кивнул на отверстый вход вежи. Оттуда уже выглядывала женка-помощница. Лопарь шагнул мимо нее внутрь, а чуть погодя раздался его резкий голос, говоривший по-лопски. Колдовавшая женка бросала в ответ напряженно-звонкие, гордые слова. Васюк лишь понимал, что монах возмущен и ругается на соплеменников, отчитывает за непотребный обряд над крещеным отроком, а женка отстаивает свою правоту. Очень скоро монах выбежал из вежи, красный от недовольства и, не дожидаясь Палицына, заспешил прочь из погоста.
Васюк нагнал его, но не стал расспрашивать. Лопарь сам заговорил, сердясь:
— Это сайво-набма-лавгго. Обряд нового имени. Умийнэ смывала с Эвана крещание, давала другое имя и духа, чтоб исцелел. Она мать, глупая чертовка. Эван убежал к аччи Трифона, ему хорошо жить в маныстарь. Умийнэ наслала на него духов хворобы и забрала из маныстарь. Аччи Трифона отдал Эвана матке. Теперь я скажу, и мы пойдем заберем его. А не то Умийнэ отдаст его совсем духам, чтобы он забыл Трифона и злился на Бога.
Дойдя до обители в устье Маны-реки, они так же вместе зашагали к келье настоятеля. Однако к Трифону монах-лопарь отправился один. Палицыну дорогу заступили пятеро чернецов с требовательным вопросом: намерен ли он брать под стражу игумена.
— Я не нашел в нем вины, — хмуро ответил Васюк, определив в вопрошающих кольских буянов.
Вперед выступил один, с рыжей щуплой бородой и бегающим взором, поклонился в пояс.
— А ведомо ли тебе, господине, что Трифон — выученик Кольского Феодорита и через него — заволжских старцев? Старцы те проповедуют учение монастырского нестяжательства и учат снисхождению к еретикам, да у себя в лесных скитах привечают беглых еретиков. И сами же еретичествуют. Церковь русскую не почитают самостоятельной от греков, а иные и царя царем не признают. Довелось мне в одном скиту у них слышать тайный разговор. Государь-де Иван Васильич надел на голову царский венец, а сам-то незаконно рожден, в блуде прижит матерью его Еленой Глинской...
— Как звать? — рявкнул Васюк, оборвав дурные кляузы и хулы.
— Харлампием нарекли, — не дрогнул чернец.
Палицын присмотрелся к нему и высказал приговор:
— Блудоум ты, чернец. Маракуша. — Это кандалажское ругательство он обычно приберегал на особые случаи.
Васюк повернулся к ним спиной, но Харлампий решил брать наскоком и наглостью.
— А ты бы, господине, доложился наместнику в Колмогорах, да чтоб послали к архирею в Новгород либо уж прямо на Москву. Чтоб новых игумнов прислали в Колу да сюда. Трифон-то тоже братию слушать не желает, сам в жестоковыйном упрямстве коснеет и нас голодом морит. К царю за жалованной грамотой на промыслы посылать отказывается. Похлопотал бы ты, господине, за наше усердное моление о тебе и о царе-государе.
— Не будет вам других игумнов! Те свои обители сами поставили, а ты сперва свою построй, там и заводи какой хошь устав. Гляди! — гневался Васюк. — И здесь монахов взбунтуешь, как в Коле, вернусь за тобой, возьму в кандалы и в Колмогоры свезу. На наместничьем дворе в темнице сядешь, а брат мой, Афанасий, забудет тебя духовным властям отдать на суд.
Харлампий ухмыльнулся, ничуть не испугавшись угроз.
— Знавал я Афанасия Иваныча на Москве. Добрыми знакомцами с ним были. Он у меня все книжную премудрость выспрашивал, книги мне списывать заказывал.
— Брат мой сроду книжным не был, — опешил Васюк. — А ты ко всему лгун и пустобрех.
Хотел было плюнуть, но одумался — на освященной церковной земле не стал.
...Прощались с Трифоном у монастырского причала. Обнялись, расцеловались напоследок.
— А все ж лучше обитель к губе переместить и стеной крепостной обнести, — стоял на своем Палицын. — Оружный запас хранить, чтоб было чем разбойное нападение норвегов отбить.
Трифон на все его беспокойства лишь тихо улыбался в бороду.
— Кольских бунтарей, отче, опасайся. Харлампия особо. Хорошо б тебе вовсе его прогнать. Скользкий он, поганый на язык. А хочешь, тебе служильцев оставлю? Мне двоих хватит, остальных бери. Как присмиришь этих шатунов, отошлешь людей обратно в Колмогоры.
— Ни к чему мне, Вася. Сам в моем монастыре управлюсь. Силы-то, слава Богу, есть.
— Ну как знаешь, отче. Прощай. Поплыву теперь на Соловецкий остров. Давно хотел опять там побывать. Зимой, даст Бог, вернусь в Москву, авось дойду до митрополита, о наших с тобой разговорах ему поведаю.
Палицын взошел на борт, и Трифон благословил крестом карбас, спущенный пять дней назад с лодьи в Печенгской губе. Заплескали о воду весла. Васюк стоял в корме лодки и с нахлынувшей печалью смотрел на уплывающий берег. Будто скала там высилась могучая фигура шестидесятилетнего игумена, чью воинскую стать и физическую крепость не могли истребить и истощить ни суровое постничество, ни годы.
Силы у Трифона в самом деле было хоть отбавляй. Васюк убедился в том, когда примеривался к пятиаршинному кряжистому бревну из тех, что были сготовлены на новое строение. Монахи уверяли, будто Трифон один таскал на себе эти бревна за три версты.
Значит, выстоит.
8