Было такое. Даже дружинники ужаснулись его жестокости, дивились: нет у Романа сердца. А то, что добрым был, — только прикидывался.
И пошла о нем дурная молва. Докатилась до Святославны.
— Да неужто правда это? — выспрашивала она у Романа. — Скажи, что наговаривают на тебя люди.
— Правда, — ответил Роман. — Не наговаривают на меня люди. А греха того не смыть мне до скончания дней своих.
К вечеру того же дня почувствовал он тягучую боль под ложечкой, а ночью стало еще хуже. Метался Роман на влажной постели, выкрикивал молитвы, безумными глазами глядел на спокойное пламя свечи. Целую неделю выхаживали его знахарки, но выходить так и не смогли. Хиреть стал князь с той памятной ночи. Осунулся, побледнел, надрывный кашель разрывал его немощное, костлявое тело.
— Знать, бог меня покарал, — говорил он заботливой Святославне. — Страшную беду накликал я на себя, вот и отметил меня господь. Не подняться мне, так и сойду в могилу, в кромешный ад…
Но время и не такие хвори исцеляет, не исцеляет только душевных ран. Через месяц поднялся князь, стал бродить по терему, словно тень, пугая дворовых девок. Сторонились его люди, набожно крестились, детей пугали его именем.
И стал Роман отмаливать свой великий грех. Монастырям и церквам щедро жертвовал золото, земли и угодья, привечал убогих и странников, часами простаивал на коленях перед иконой божьей матери. Сам наложил на себя строгую епитимью. Сам был себе и судья, и палач. Не жалел он грешной плоти своей, совсем иссох, а духом возвысился. И снова пошла о нем молва, как о самом добром и справедливом князе.
Улыбался Роман, светлел лицом, слушая, как пересказывают ему приятные вести, а то, что говорят на торговых площадях мужики, он не слышал. И Святославна о том молчала и никому сказывать не велела. Это монахи разблаговестили о его богоугодных делах, а в народе не любили Романа. Пожинали плоды его мягкосердия да про себя посмеивались: «Какой же это князь, коли только и печется, что о спасении своей души. И про охоту забыл, и про ратные подвиги, окружил себя чернецами, словно воронами…» И про отшельника того забыли, что вздернул он на осине: им не привыкать, и до Романа были князья, будут и после него. На то он и князь, чтобы суд вершить да расправу. И ежели после каждого повешенного чернеца накладывать на себя епитимью, то не лучше ли совсем податься в монастырь?..
Берегла его Святославна — от дурного слова и дурного глаза. Молилась за его спасение и того не заметила, как вдруг снова захирел Роман. А случилось это после того, как наведался к нему Рюрик — молодой, стройный, краснощекий. Пришел он в ложницу к старшему брату, остановился на пороге.
— И правду про тебя сказывают, брате, — проговорил он. — А я-то не верил. Ладно еще, что не кончается на тебе наш корень. Есть еще кому держать холопов в страхе — вон младший наш Давыд без удела. Прими схиму, отдай ему смоленский стол…
— Что ты говоришь, — удивился Роман. — Любят меня смоляне, потому как зла я им не творю.
— А добро твое пахнет ладаном…
— Да знаешь ли ты, что есть добро?! — возмутился Роман.
— Того и ты не ведаешь, — остановил его Рюрик. — Смеются над тобой смоляне, дурачком меж собой прозывают. Не князь-де у нас, а поп. Стыдно перед соседями.
Удивился Роман.
— Да разве доблесть в том только, чтобы проливать реки невинной крови?!
— Так не от нас, так от бога повелось.
— Бог милостив…
— Богу — богово, князю — князево, а что холопу на роду написано, тому так и быть. Рушишь ты вековой закон, сам того не ведая.
Неприятный у них был разговор, смутил он Романа. И подумал князь: «Может, Рюрик и прав?» И вселилось в него сомнение. И сомнения того не смог он избыть никакими молитвами.
Так и умер в безумстве, оплаканный одной лишь женой своей Святославной. Так и в колоду [655] положили его с вопросом на лице: что есть добро, а что — зло?.. Так и в церкви отпели, так и опустили в могилу.
— Господин мой добрый, смиренный и правдивый! Вправду было дано тебе имя Роман: всею добродетелью похож ты был на святого Романа; много досад принял ты от смолян, но никогда не видела я, чтоб ты мстил им злом за зло, — причитала по мужу убитая горем Святославна.
А людишки, собравшиеся к собору, молчали и нетерпеливо почесывали затылки: отпели князя — и ладно. Ждали их неотложные дела: ковать железо, мостить дороги, собирать урожай, обжигать горшки…
2
Трудный путь от Киева до Смоленска был позади. Уже замаячил над Днепром стольный град князя Романа Ростиславича, уже Давыдова дружина, пересев с лодий на коней, выехала на большак, по которому в предутренней сини тянулись в город крестьянские возы.
Мужики торопливо съезжали на обочины, снимали шапки, со страхом разглядывая вооруженных воинов, запоздало кланяясь проезжавшему в голове отряда князю.
У Днепровских ворот, на зеленом спуске, показалась фигура одинокого всадника, нетерпеливо погонявшего коня.
Узнав во всаднике сотника Рюрика Ростиславича — Летягу, Давыд поднял руку, и отряд остановился.
Лицо Летяги было взволнованно, из большого рта вырывалось частое дыхание. Вскинув за уздцы разгоряченного скачкой коня, сотник остановился и снял с головы шапку. Обнажив в ухмылке подгнившие широкие зубы, сказал:
— Со счастливым прибытием, княже.
Давыд улыбнулся в ответ, прочитав в глазах Летяги недосказанное. Сотник дергал удила, оглядывая воинов.
Нетерпеливым жестом князь приказал ему отъехать в сторону, коротко выдохнул:
— Говори.
— Преставился брат твой Роман Ростиславич, — сказал Летяга, глядя в лицо Давыду настойчивым взглядом. — Вчера предали земле. Княгиня велела тебе кланяться. Ждет не дождется.
— Мир праху его, — покраснев, широко перекрестился Давыд. — Долго ли мучился?
Помер в одночасье, — живо ответил Летяга и тоже перекрестился.
— Мир праху его, — повторил Давыд, поворачивая коня.
Дружинники, привстав на стременах, выжидательно глядели на молодого князя. Давыд молча выехал на дорогу; воины тронули коней.
У Днепровских ворот стояла толпа, мужиков не пропускали в город.
— Пошто озоруете? — возмущенно выкрикивали они, наступая на копейщиков. — Чай, не половцы мы — свои же, русские.
— Мать-княгиня не велела пущать, — отвечал им с коня кривоглазый вой, в котором Летяга сразу признал знакомого ему тысяцкого Ипатия.
— Это как же так? — удивлялись мужики.
— А вот так, — важно подбоченясь, объяснял им Ипатий. — Вчерась поозоровали, сожгли избу боярина Горши — и будя. Нынче княгиня шибко осерчала. Креста на вас нет!
— Христиане мы…
Тут к воротам подъехал Давыд, и толпа расступилась. Давыд резко осадил коня. Ипатий удивленно вытаращил на него глаза.
— Шапку, шапку скинь, — зашипел, приблизившись к нему, Летяга.
Ипатий проворно снял шапку, и вся толпа тут же обнажила головы. Хмуря брови, Давыд недовольно спросил:
— А енто что за народ?
— Посадские мы, — зашелестело в толпе. — Есть среди нас и торговые люди…
— Пошто не пущаете? — обратился Давыд к тысяцкому.
— Так ведь… — заикаясь, пробормотал Ипатий и повернулся за подмогой к Летяге. Но сотник отвернул голову и смотрел в сторону, будто не слышал тысяцкого.
— Так ведь… — еще больше заикаясь и обмякая, повторил Ипатий.
Давыд рассмеялся и весело сказал:
— Не забижай, тысяцкий, моих людишек. Пусти их в город.
— Так княгиня ведь… Горшу, боярина, спалили…
— Это не они, тысяцкий, это мед ему избу запалил, — рассмеялся Давыд. — Верно говорю, мужики?
— Верно, чего уж там, — послышалось из толпы.
— Не углядели…
— Шибко по князю тужили…
— Раствори-ко им, тысяцкий, ворота, — приказал Давыд. — Проезжайте, мужики!
— Благодарствуем, — заулыбались обросшие бородами рты. — Добрая ты душа, князь.
— Дай-то бог тебе здоровья.
Под восторженные крики толпы, разрумянившийся и счастливый, Давыд въехал в город. Дружинники вплотную следовали за ним. Летяга торжествовал: