В каянских домах было все не так, как в русских деревенских избах. Больше стен, закутов, и не поймешь в полутьме сеней, где должны быть дверные проемы. Громыхнув деревянным ведром, он ввалился наконец в клеть, где было светло от горящих лучин.
Сперва просто отупело смотрел на обоих: сидевшую Алену и оказавшегося стоймя у двери Астафия Кудинова. Затем промолвил с хмельным оттягом:
— Та-ак.
— Ну вот, прощайте, Елена Акинфиевна. — Служилец натянул шапку, чуть поклонился. — Ежели еще какая помощь занадобится ...
Хабаров не стал его удерживать.
— Проходи, Митя. Устал, верно.
Голос у нее был как сырой негнущийся деревянный брус, еще не пропаренный для корабельной гибкости. Алена встала, чтобы помочь ему снять кафтан. В избе было натоплено.
— Что он здесь делал?!
— Помог мне печь растопить, дров-от наколол. Евдоху носит где, а я одна, считай, цельной день. И от полюбовника ни взгляда ласкова, ни весточки.
— От полюбовника? — Из-за браги в голове все мысли перепутались и затупились.
— От тебя, Митенька. От тебя.
Он сграбастал ее за плечи, сдавил и со злостью вывалил:
— Смотри, если с кем спутаешься!..
— Ты пьян! — оскорбленно крикнула она ему в лицо. — Пусти меня, лешой!
— Пьян... — забормотал Митрий, соглашаясь. — От крови... От воли своей... От тебя, дурехи...
Она била его по голове, а он, не замечая того, впился ртом ей в шею. Завалил на ложе, подмял своей тяжестью, путаясь, елозил рукой в подолах. Из груди Алены рвались сухие рыдания...
Он утомленно перевалился на спину, когда насытился ею.
— Не венчаны мы с тобой, Митенька, — жалобно поделилась она своей тоской, уткнувшись лбом ему в бок. — Не живут так люди-то. Срамно ведь.
— Ну и выходила бы за Афоньку Палицына, — в который раз сказал он.
Слова эти давно превратились в пустое присловье и не задевали Алену. Но сегодня в них слышалось что-то, чего не было прежде. Будто он впервые вложил в них некое чувство.
— Душа у меня черная. Сожженная, как головешка. И за что ты меня полюбила, Алена Акинфиевна? Погубишь себя со мной.
— А сон-то мой помнишь? — ласково, а вместе с тем решительно молвила она. — Ты в гробу-то лежал, не я.
— Сон... — с усмешкой отозвался он и надолго замолк. — Чую измену в ватаге, Алена Акинфиевна. Кто-то мою смерть подстраивает. Неспроста деревни по пути пустые стоят. Будто кто впереди нас бежит, опережает на день, мою гибель загодя готовит. Давеча стрелок в меня с амбара целил. Нынче самострел в церкви. Да девка с отравным зельем...
— Вправду бы взял ее на ложе? — не о том встревожилась Алена, безмужняя жена.
— Кудинов поведал? — вскинулся Хабаров. — От же глуподыр, от негораздок!..
— А вдруг они сами-то, каянцы? — поспешила она сгладить свою оплошку. — Ты же, Митя, со всех сторон видной, как в море — звезда медна на верхушке лодейной щёглы. Али как крест путеводной на морском наволоке. Ты себя не спрячешь, вот они тебя и выцеливают. Думают — сгубят тебя, ватага-то твоя сама и уйдет на Русь.
— Нет. Сами б не знали, что в церковные хоромины, где по пути попадутся, я первым вхожу и первым беру в них, что захочу. Изменник в ватаге завелся...
За дверью клети раздался стук, звяк, затем сопенье и ворчанье. Корелка Евдоха, виновато ухмыляясь, сунула голову в горницу.
— Еству-то будет, хозева?
Хабаров кинул в нее сапогом.
— Пошла прочь, дура. Какая ества ночью.
Глупая девка убралась.
— Любой предать может, — с жесточью продолжал атаман. — Поглядишь на кого — этот за горсть серебра продаст, тот за связку бобров. Этот вовсе за три полушки, а другого только пальцем против меня помани, побежит. Все на мое место метят, в ватажные воеводы глядят. На гривну мою зарятся. Тьфу...
Самому своя жалоба стала мерзка.
Алена занесла руку, чтобы огладить его по груди. Он вдруг схватил ее запястье, сжал. Повернулся и горячечно потребовал:
— А ты люби меня, Алена Акинфиевна, люби крепко! Если и ты предашь... не будет уже во мне ничего людского...
Страшные слова его отпечатались на руке Алены темными синяками.
8
Оба проснулись от грохота в сенях. Кто-то опять обвалил беспризорное ведро. В дверь заколотили кулаками.
— Атаман! Каянских лазутчиков споймали! Ждем тебя, Митрий Данилыч!
— Сгинь, нетопырь! — крикнул Хабаров тарабанящему вестнику. — Иду.
Пока он одевался, Алена, приподнявшись на локтях, смотрела на него.
— Спи! Рано еще.
Но спать ей уже не хотелось. Всхожее солнце настырно лезло в узкое окно, забранное мутным рыбьим пузырем.
— Митя, — вспомнила она вдруг, — а что сделали с той... со вчерашней?
— С девкой-то? — Он застегнул пряжку пояса, крытого синим бархатом и расшитого серебром. — А на что сородичи ее назначили, то и сделали.
— Я не понимаю, Митя.
— Жертвоприношенье чудским богам, — скучно и не глядя на нее ответил Хабаров. — Девственницу отдали в жертву.
— В жертву? — В расширенных глазах были испуг и недоумение. — Они же латынцы. В Христа будто бы веруют.
— Нагляделся я на этих христьян, — хмыкнул атаман и пошел из избы.
Ватажник бежал впереди, показывая путь. Позади спешил Кореляк.
На краю деревни было столпотворенье. Собралась мало не вся ватага.
Одни гурьбой стояли друг против друга, драли глотки, едва не доводя до кулачного боя. Могли и до оружного — в пылу хватались за сабли, чеканы и ножи. Остужали свои же своих. Хабаров, приглядевшись, понял, что ватажники наседают на корельских служильцев Астафия Кудинова и те не остаются в долгу.
Другие держали в полукольце самого Кудинова — злого, безоружного и немного помятого. Он бешено кричал своим, выглядывая поверх голов:
— Сабель не обнажать! Жереба, Буйнос, не лезьте на рожон! Их больше, раздавят!
Третьи просто грудились и смотрели. Среди них был Угрюм.
На голой земле посреди скверного подобия былого новгородского веча сидели два молодых финских смерда, жались друг к дружке спинами.
Ватажники один за другим замечали вставшего в стороне атамана, затыкались. Только Астафий Кудинов закричал еще громче:
— Хабаров! Укроти своих лиходеев, иначе мне моих людей не сдержать. За меня сами полягут и твоих положат!
Атаман вошел в круг стихийного ватажного веча. Перед ним расступались.
— Скряба! Что здесь?
Гордей вылез вперед. Оправил себя, пригладил короткую шерсть на голове.
— Ну значится так. Ночью кудиновские и я с моим десятком в стороже стояли. Под утро мои трое порысили ко мне — засекли этих лесных чучел. — Он кивнул на полоняников. — Проследили за ними и — опа. — Скряба шутовски развел растопыренные ладони. — Астафий-то наш дружбишку свел с каянцами. Засели они, значится, втроем в кустах и разговор об чем-то тихо разговаривают. Тут уж у моих взыграло. Только вчерась я им толковал: помяните мое слово, изменщик у нас объявился. Кто чудских смердов с пути с нашего загодя гонит, чтоб добро свое схоранивали в лесу? Кто им на атамана нашего показывает, стрелков и девок подсылает? А тут вона что. Зверь сам открылся и в руки дался...
— Врешь, Скряба! — рванулся к нему Кудинов. Его удержали. — Гниль ты древесная! Я и молви финской не знаю.
— Сам вымесок плесневый! Елдыга тетёшистая! Я и ребяты мои явно слышали — каянцы бормотали, а ты им отвечал.
— На пальцах показывали, что за девкой своей пришли! — орал Астафий. — Девка мертвая, так на что мне ее сторожить?! Отдать им труп хотел.
— И отдал бы? — сощурился на него Хабаров. — Без моей воли?
— Что мне твоя воля, я князю Вельскому служу! Отдал бы, да эти разбойники налетели, скрутили. Верни саблю, Скряба, по хорошему пока прошу!
— А по-плохому как будет? — спросил атаман.
— А по-плохому резня у тебя в ватаге будет, — внезапно усталым голосом произнес служилец. — С чем на Русь-то вернешься?
— А ты мне, Кудинов, не грози. У меня бунтов средь ватажников никогда не бывало. Я бунты еще в задумке ногтем давлю.