Зихно совсем уж было собрался его окликнуть, но так и замер с открытым ртом: по краешку улицы, по сосновым досочкам вышагивала, постукивая каблучками новых сафьяновых сапожек, Злата. Шла гордо, на богомаза не поглядывала, еще и нарочно воротила глаза на выцветшие стены изб.
Заломил Зихно шапку и — через толпу бочком, бочком; встал на дороге, улыбается, глядит на Злату и видит, как бледность растекается у нее по лицу.
Шагнула она в сторону, и он — в сторону; шагнула она в другую — и он за ней.
— Не дури, — сказала Злата, не поднимая глаз.
— А я и не дурю, — ответил богомаз и еще ближе к ней придвинулся. — Аль уговора промеж нас не было, аль за ночь разонравился?
— Уговор был, да весь вышел, — Злата покраснела так, что даже богомазу стало жарко. Пахнуло от нее будто от печи. Глаза налились слезами, да такими, что и у Зихно засвербило в носу.
— Обидел я тебя, — сказал он упавшим голосом, — да не моя в том вина. У Пафнутия засиделся, а Пафнутий на меды зол.
— Нешто сам не бражник? — впервые подняла на него чуть посветлевшие глаза Злата.
— Не казни, Златушка, вели миловать.
— Бог тебе судья.
Обошла она его стороной и — в переулочек. Постоял Зихно на улице, почесал в затылке и отправился к попу.
Степанида загородила ему дверь своим могучим телом, но из-под ее руки просунулась растрепанная голова Пафнутия, и заросший бородой рот приветливо пропищал:
— Заходи, богомаз. Попадья блины напекла. А ты, Степанида, неси-ко меду.
— Очи-то продери, — буркнула попадья, не трогаясь с места.
Поп поднатужился и плечом вытолкнул ее в сени. Зихно посторонился и вошел в избу.
Пафнутиева ряса валялась на лавке, сам поп был в холодных исподних штанах и бос; все еще вялый, но уже по-домашнему приветливый и уютный, он жмурился, как кот, потирал руки и нетерпеливо поглядывал на дверь, из-за которой вот-вот должна была появиться попадья с вожделенной ендовой.
Но Степаниды все не было, и поп, сгорая от жажды, выскочил в сени. В сенях ни души. «Что за наваждение?» — пробормотал Пафнутий и стал звать попадью. Ни звука в ответ. Во дворе попадьи тоже не было.
Поп высунулся за ворота и окликнул спускавшегося с пригорка Пелея:
— Степаниды моей не видел ли?
— Степаниды-то?
Пелей подергался на костыле, поскреб за ухом и неохотно, переходя на шепот, сказал:
— Степанида, кажись, к куме подалась.
— Как так? — удивился поп. — Я ж ее за медом послал.
— Так, может, она и за медом, — ковыряя в носу, предположил Пелей.
— Дурак ты, — сказал поп. — У меня у самого полна медуша. Дурит матушка…
Так ни с чем и вернулся к богомазу. Зихно сказал:
— Не беда. Сами нацедим, сами и выпьем. Кажи, куда за медом идти.
Сходил. Выпили. Поп принялся жаловаться на жену. Будто сам с собой разговаривал. Потом стал читать наизусть святое писание. Зихно зевнул и вышел.
Солнце уже клонилось к закату. За частоколом виднелись крытые сосновой щепой избы посада. За избами, совсем рядом, чешуйчато серебрилась река. Ветер доносил шлепанье вальков и девичьи голоса.
Теплый вечер, блестки воды, притушенные расстоянием голоса, зелень раскинувшихся за городом лесов снова встревожили богомаза, наполнили его смутным и приятным беспокойством.
Он прошел через ворота и спустился к Неглинной. Под берегом в кустах кто-то плескался. Вода расходилась по реке кругами.
Зихно раздвинул ветви и увидел девичьи оголенные плечи — Злата!.. Во рту у него сразу пересохло.
— А, вот ты где, коза-егоза, — сказал он хриплым от волнения голосом.
Злата вскрикнула и быстро прикрыла грудь сарафаном.
— Ты бы ушел, Зихно, — покорно попросила она.
— Ишь, чего захотела, — осклабился богомаз и спрыгнул с берега в кусты.
Злата отскочила, схватила валявшуюся рядом толстую валежину.
— Вот те крест, убью — только подойди, леший, — пригрозила она.
Решительный вид девушки охладил богомаза.
— Деревянная ты, — обиделся Зихно.
Злата, прячась за ветвями, быстро одевалась.
Над рекой повисла вечерняя дымка. Леса уходили в сгущающийся мрак. В логах и низинках заклубился туман.
Зихно с тоской подумал, что церковь расписывать он не будет, в Москве ему не жить и самое время утром отправляться во Владимир.
5
В ворота били чем-то тяжелым.
— Эй, хозяева!
Заспанный воротник спросил:
— А вы кто такие?
— От князя Всеволода. Отворяй, да побыстрей!
Ворота распахнулись. Кони, храпя, загрохотали копытами по новому настилу моста. Воротник отскочил в сторону, испуганно перекрестился. Подождав, пока всадники спешатся, неторопливо задвинул засовы.
Широкоплечий воин в косматой шапке, отплевываясь, стряхивал с кафтана пыль.
— Эй, дядька! — крикнул он воротнику.
— Ай-я?
— Поди сюды.
Воротник приблизился к широкоплечему, склонился подобострастно.
— Эк тебя со сна-то переворотило… Небось не ждали? — усмехнулся широкоплечий.
— Не ждали, батюшка, — с готовностью подтвердил воротник.
— Оно и видать. Обомшели вы за своими болотами.
— Обомшели, — согласился воротник.
Широкоплечий засмеялся.
— А ведь не признал, — сказал он.
Воротник близоруко пригляделся к говорившему.
— Не признал, батюшка.
— Ну и дурак. Давыдка я!
— Господи! — всплеснул руками воротник. — Ведь и впрямь Давыдка… Да что же ты за полночь-то? Аль беда какая приключилась? Аль дело какое срочное?
— У князева человека все дела срочные, — гордо сказал Давыдка и подобревшим голосом добавил: — Ты бы, Евсей, о людях моих попекся. Зело умаялись мы — сорок верст, почитай, отмахали, да все безлюдьем. А где тиун?
— Да где ж ему быть? — сказал Евсей, смелея. — С бабой на печи…
Воины засмеялись.
Давыдка сказал:
— Шутник ты, Евсей.
Держа Давыдкина коня в поводу, воротник повел приезжих к тиуновой избе. Постучал древком копья в заволоченное оконце:
— Люби-им!
Оконце открылось, из темноты высунулось заспанное лицо.
— Ну, чего тебе?
— Гости вот…
— Сладко спишь, тиун, — сказал с ехидцей Давыдка.
Борода тут же исчезла, хлопнула дверь, и Любим в исподнем выкатился на крыльцо, засуетился, униженно закудахтал. Давыдка отстранил его и вошел в избу. Вслед за ним вошли воины. От множества людей в горнице стало шумно и тесно. Евника, растрепанная, теплая со сна, в длинной рубахе до пят, суетилась среди мужиков, накрывала на стол. Тиун, бледный, растерянный, заглядывал Давыдке в глаза, ловчился, как бы ему угодить.
Воины сели к столу, стали жадно есть, чавкая и подливая себе в чары темный мед.
— Ешьте, ешьте, дорогие гости, — угощал их хозяин. Сам он старался быть под рукой — тому одно подать, тому другое, следил, чтобы полны были ендовы.
Об остальном Любим не тревожился: знал, что Евника уж подняла во дворе мужиков, что мужики кормят и поят коней, а на сене готовят воям мягкую постель.
Мед у Любима был крепок, настоян на чабере [549]: когда надо, веселил, когда надо, клонил ко сну. И уж совсем было задремали воины, и Давыдка солово уставился на играющую только что вздутым огнем печь, как в сенях послышалась возня, недовольный голос Евники, потом упало что-то тяжелое, дверь распахнулась, и на пороге появился взъерошенный Зихно.
Любим, побагровев лицом, приподнялся уж с лавки, чтобы дать ему затрещину и выпроводить за порог, но Давыдка вскинул заплывшие веки, икнул и поманил нежданного гостя к столу.
Тогда и Любим приветливо улыбнулся и указал Зихно на лавку. Про себя выругался: «Навязал черт нечистого!» Зихно второго приглашения ждать не стал, выпил чашу, выпил вторую, а с третьей стал рассказывать про свое житье-бытье и смешить честную братию.
Всем бы давно уж пора ко сну, а тут будто и не пили, будто и не отмахали сорок верст на лошадях. Слушают богомаза, рты от удивления разинули, гогочут так, что, того и гляди, образа посыплются с божницы.