В толпе стали осторожно переговариваться:
— Кто такой?
— Пришлый!..
— А ликом, кажись, знаком.
— Уж не Вобей ли? — предположил кто-то.
— Куды там, Вобей ишшо в запрошлом годе сгиб…
— Да верный ли слушок?
— Сам Одноок сказывал…
— Одноок скажет!
Мужик фыркал и плескался в омуте, как рыба. То здесь пощупает дно, то там. Перстенек маленький, в донный ил зарылся, шутка ли сыскать его в реке! А то и вовсе снесло течением…
Долго нырял мужик, всем наскучило. Толпа стала медленно расходиться: у всех своих дел невпроворот — вона еще сколь пашни оралом не пройдено. Мужики стронули отдохнувших кобыленок, бабы и ребятишки подхватили коробья с зерном.
Одному только старосте делать нечего: как прилип он к берегу, и все про себя смекает: «Вобей али не Вобей? Дай-ко поближе взгляну».
Наконец мужик размашистыми саженками подплыл к берегу, отряхнулся, направился к своей одежке.
— Достал ли колечко-то? — спросил староста.
— Не, — спокойно отвечал мужик.
— А в ладошке чо?
— Отлипни, старой.
— Ты ладошку-то раскрой, — наскочил на него староста петухом. — В ладошке колечко-то!.. Эй, люди!
Мужики неохотно остановили лошаденок.
— Идите сюды! — позвал их староста. — Нашел ин он, колечко-то, а не отдает…
— Ну, чо расшумелся, чо?! — мужик застегнул на груди зипун, поднял с земли батожок, замахнулся на старосту.
Отшатнулся староста, заслонился рукою, заблажил:
— Вобей енто, Вобей! Признал я его.
Но Вобей, не оборачиваясь, уже шел размашистым шагом к леску…
3
Давно отслужили в Успенском соборе вечерню, разошлись богомольцы, опустело торговище, закрылись в посаде мастерские, потухли горны. Закрыли Золотые, Серебряные, Медные и Волжские ворота, возле боярских усадеб, постукивая колотушками, прохаживались одни только ночные сторожа. Отшумели пиры, разбрелись по домам бражники. Тихо во Владимире, тихо и благостно, псы и те побрехивают с ленцой…
Спят бояре на пуховых перинах, в высоких теремах, видят приятные сны; спят на лавках под шубами бронники, тульники, бочечники, древоделы и мостники, клобучники, белильники и камнесечцы; сползлись в свои смрадные норы лихованные [856]: снится им хлеба краюха да кваса жбан.
Не плещут весла на Клязьме, прижавшись к исадам, сонно покачиваются на спокойной волне большие и малые лодии, поникли спущенные ветрила…
Лишь за рекой, на болонье, полощутся тут и там разбросанные огни костров — это холопы, сменяя друг друга, пасут в ночном боярские табуны. Каких только коней не встретишь на лугу: и вороных, и гнедых, и буланых. Есть там и ливийские красно-коричневые жеребцы, и златогривые красавцы из Византии, и сухопарые кони со змеиной шеей, привезенные булгарскими купцами с далекого Востока. За каждого из них не одной гривной кун [857] плачено, за каждого холоп в ответе.
Нынче поредели табуны: многих коней взял с собою князь, но Однооков табун почти не тронут. Ушли с ним в поход худые лошаденки, а лучшие кони, краса и гордость боярского табуна, остались во Владимире.
Сидели холопы вокруг костра, запекали в углях репу, рассказывали про свое житье — о чем еще мужику говорить? Жаловались на великие тяготы, но не роптали, поругивали жен своих и соседей, но бед на их голову не призывали. Мирились и с женами, и с соседями, и с тиунами, и со старостами. Все богом в мире устроено, а им пасти лошадей…
— Глянь-ко, — сказал кто-то, — кажись, саврасого к реке понесло. Пугни-ко его, Гаврила…
Чернобородый детина неохотно встал и направился во тьму. Слышно было, как он добродушно поругивался и отгонял коня от воды. Потом все стихло. Кони стояли вокруг костра, глядели в огонь красными глазами.
Гаврила вернулся, почесал затылок:
— У саврасого бабки побиты, надо бы поглядеть. Шепни, не то, конюшему, Тимоха. Хромает он…
— Пущай хромает, не моя забота, — отвечал Тимоха, пошевеливая веточкой в костре почерневшую репу. — Вон у гнедого мягкое копыто, а до сих пор не подкуют. Мне, что ль, вести его в кузню?..
— Оно так, — сказал Гаврила, садясь поближе к огню. — А жаль хорошего коня.
— Твое дело стеречь, вот и стереги… Спокойно ли вокруг?
— Да спокойно. Надысь, как сгонял саврасого, вроде бы челнок на Клязьме привиделся… А то тихо.
— Тихо, — передразнил его Тимоха. — А челнок — чей?
— Бог ведает, я не спрашивал…
Лицо у Гаврилы было плоское, с далеко отставленными друг от друга сонными глазами. В унылой бороде висели сухие травинки.
Тонкий и юркий Тимоха живо вскочил от костра и заковылял по лугу согнутыми в колесо ногами.
Долго его не было. Когда возвратился, Гаврила дремал сидя, покачиваясь из стороны в сторону, большой, взъерошенный. Тимоха потряс его за плечо.
— Чаво ты? — встрепенулся Гаврила.
— Вставай, слышь-ко…
Гаврила потянулся и покорно встал, сон все еще пошатывал его.
— Кажись, челнок-то к нашему берегу пристал, — сказал Тимоха.
— Пущай стоит…
— Да как же пущай стоит-то, ежели на ентой стороне?! — потряс мужика Тимоха.
Так и не проснувшись, Гаврила пробормотал:
— У саврасого бабки побиты…
— Леший на тебя! — выругался Тимоха. — Аль вовсе со сна одурел? Вот завсегда с тобою так. Утром скажу конюшему, чтобы другого прислал на луг мужика, тебя попроворнее.
Гаврила открыл глаза и с удивлением уставился на Тимоху.
— Ты — чо?
— Челнок, говорю, на нашем берегу.
— Какой челнок?
— А тот, что давеча на реке видал.
— Да нешто к нам прибился? Кого бог принес?..
— Не сказался гостюшко. А так смекаю я, что человек недоброй. Почто не идет к огню?
Мужики с опаской посмотрели во тьму. Но все вокруг было тихо. Лошади фыркали и похрумкивали траву.
— Поглядеть бы, — сказал Тимоха.
— Он те поглядит!..
— А топоры на что?
Взяв топоры, мужики тихонько двинулись от костра к берегу. Жались друг к другу пугливо, умеряли небыстрый шаг. Потом и вовсе встали, затаив дыхание, прислушались.
— Привиделось, разве? — прошептал Тимоха. — Отселева челн видал, а нынче нет его.
— Можа, бревно приволокло? — сказал Гаврила.
— Можа, и бревно… А так явственно зрил — ну как есть челн.
— Зря будил ты меня, Тимоха, — упрекнул Гаврила. — Теперя не усну… Чаво расшумелся, как воробей на дождь?
— После поздно бить сполох.
— А и зазря неча в трубы трубить… Жилами спокою не нажить, а чего бог не даст, того и не станется. Пойдем обратно к костру — зябко тут…
От реки надувало холод, волна шелестела по белому песку и откатывалась в темь.
Сдаваясь на уговоры Гаврилы, Тимоха сказал:
— Глянем-ко поближе. Ежели нет челна, так и с плеч долой…
Плескался ветер в темных кустах, мерещилось всякое. Сжимая топоры, мужики обшарили весь берег. Тимоха вздохнул облегченно.
Шли обратно, не опасаясь.
— Эко пугливой какой ты стал, — подшучивал над ним Гаврила.
— Станешь пугливой, как отведаешь боярских батогов. В запрошлом годе увели у Сидяка кобылу, так холопа его забили насмерть.
— Ничо, у нас не уведут.
Снова сели к костру, выковырнули из-под угольев поспевшую репу. Перекатывая черные комочки с ладони на ладонь, подшучивали над своими страхами.
Вдруг из-за протоки, взорвав дремотную тишину, раздался громкий топот. Тимоха репу швырнул в костер, взвился на ноги:
— Увели-и!
Побежал по луговине на топот, спотыкаясь и падая. Гаврила рядом с ним размахивал руками, бежал тяжело, с грудным надсадным дыхом — ругался сполошно.
На светлой закраинке неба мелькнула на миг и скрылась за холмом темная фигура всадника.
Тимоха упал на землю, схватившись за голову, катался в мокрой траве.
Гаврила рядом стоял, опустив враз обессилевшие руки.
— Вот те и бревно, вот те и саврасый с бабками. По ходу я угадал — лучшего коня из табуна увели, половецкого атказа [858]. Спустит с нас Одноок шкуру, живыми с его двора не уйдем…