Палицын отшатнулся. Ватажный голова произнес это так, будто высказал самую обычную просьбу и нет в ней ничего странного.
Ладонь атамана с растопыренными пальцами согнулась, как если б обняла нечто круглое. Палицын, тяжело дыша, взялся за грудь.
— Вот так. Какое оно у тебя мягкое. Небось и жалостливое... когда б не злость на меня и Алену Акинфиевну.
Он собрал ладонь сильнее, сдавив невидимый шар. Афанасий, охнув, согнулся от боли, ухватился за кормило. Поднял голову. В глазах стояли страх и страдание.
— Что ты дел... — прохрипел он.
И ватажники, и служильцы на тиунской лодье не слышали их разговор, зато видели: атаман не тронул своего врага и пальцем. Но люди Палицына заволновались. Кто-то полез на весла-сходни. Ватажные выдернули из-под них весла, и двое служильцев с бранью полетели в море. Свои бросились вылавливать их веревками.
— Я хочу, чтобы ты понял, Афоня, — сжав пальцы почти в кулак, объяснял Хабаров. — Тебе не нужно больше попадаться мне на пути. Спор наш мы с тобой решили. Ты остался ни с чем, так бывает. Плыви обратно в Москву, служи честно великому князю. А сюда, на мой север, забудь дорогу. Я тут везде — меня не минуешь. Внял, Афонька?
Палицын, корчась на дощатом настиле, простонал. Стон был похож на страдательное мычание.
Атаман резко разогнул пальцы и опустил руку.
— Теперь пошел вон с моей лодьи.
Он ушел с кормы, ни разу не оглянувшись. Остановился у щёглы спиной к палицынскому кораблю и что-то изучал в морской дали. Только когда лодья с ушкуем отгребла на полсотни саженей, крикнул:
— Конон, долго стоять-то будем? Пошто ветер теряешь?
За то время, пока бултыхались на месте, снова пал ветер-полуношник, и на этот раз он был почти попутным. Судовой вож, опомнясь от виденного, заорал на подкормщиков. Взмыла снова райна с парусом. Чайки, загадившие палубу, с воплями полетели вслед уходящему рыбному косяку.
Кормщик трижды перекрестился и встал к рулю, бормоча поморскую молитву: «...во дни наши и в нощи на Тя уповаем. В бедствиях от морских бурь и от злых людей пошли, Господи, нам скорого помощника Николая-Чудотворца на избавление нас грешных...»
— Про корги здешние помни, — бросил ему Хабаров.
Открыл дверцу казенки, скрылся в ней.
Алена Акинфиевна мирно спала. Не разбудили ее ни бешеные чайки, ни явление бывшего жениха. Она редко выходила из казенки, почти всегда по ночам. И почасту плакала — говорила, что жалеет батюшку с матушкой.
Хабаров присел на край ложа в ногах, уставил взор на ее лицо, ставшее во сне совсем девчоночьим.
— Что же ты с собою сделала, Еленушка? — промолвил тихо. — И со мной? Ты думала — я тебя замуж позову. В дом свой хозяйкой приведу. А в доме моем, Алена Акинфиевна... другие хозяева. Такие, что тебе лучше и не знать про это... И любовь-то моя к тебе... она сегодня есть, а завтра, глядишь, нету. Не лучше ль тебе было за этого пойти... за синицу московскую, чем за кречетом северным, как с горы, бросаться?.. — Он подумал. — Что смогу, сделаю для тебя. А женой назвать не проси...
Алена открыла глаза. От неожиданности атаман прикусил язык, сморщился от боли.
— Митенька... — Она попыталась улыбнуться, но вышло неуклюже. — А ты мне приснился. Будто говоришь что-то, а мне больно делается... А не только больно, еще и сладко. Вот как оса в меду. Страшно ей в липком тонуть, а все равно сладка смерть. Так и я, Митенька. Ты же меня не отпустишь теперь? Да и куда... К Богу только.
— Не отпущу, Алена Акинфиевна, — глухо ответил Хабаров. — Да и некуда.
Он встал и вышел из казенки.
6
Деревню жгли весело, в охотку, будто соскучились по этому нехитрому, волнующему душу делу. Носились, как черти в аду, меж загоревшихся длинных изб и амбаров, поставленных на древесные ноги — у которого две ноги, у которого одна или даже целых четыре. Дырявили рыбьи пузыри, натянутые на окна еще не занявшихся огнем домов, закидывали внутрь подожженный мох на сучьях. Озверело орали — друг на дружку, на прячущихся где-то в лесу каянских мужиков и баб, на небо, развесившее лилово-розовые холсты ночной северной зори.
Полдня перед тем старательно грабили деревню. Вычищали все, что не смогла уволочь с собой в лес каянская чудь, загодя узнавшая о дюжине с лишком русских карбасов, шедших вниз по реке. По-местному она звалась Ии, а по-русски — Колокол. И набатным звоном гудело в головах ватажников краткое атаманово слово: «Грабь, охотники». А затем другое, когда в финских избах и амбарах на курьих ногах не осталось ничего, что влекло бы взор: «Жги, разбойнички».
До этой деревни, чьего названия никто так и не узнал, встретили по реке два финских селения. Тамошние каянцы в лес сбежать не успели. Объявили им — Кореляк толмачил, — что берут дань на московского государя. Ватажники обходили дома, тащили кожи, меховые шкуры, справную одежу, шубы и кожухи, выкатывали бочки рыбы, брали сушеную в связках, мясную солонину, прихватывали медную столовую утварь, ножи, рогатины, охотничьи луки и стрелы, топоры, другую полезную в хозяйстве вещь, сдергивали с баб и девок янтарные украшения, а иной раз жемчуг и даже серебро, с мужиков снимали понравившиеся пояса и сапоги, из кузни выгребали металл. Отволакивали за волосы женок, пытавшихся с воем защищать свое добро, метили клинками мужиков, хватавшихся за оружие, но не сильно, если те сразу смирели. Животину почти не трогали — только чтоб сразу зажарить и съесть. Завалив всем этим карбасы, которых было больше, чем надо на полторы сотни человек, и переночевав на берегу со сторожей, плыли дальше.
В третьей деревне все пошло не так. Она встретила угрюмой тишиной. Ни людей, ни скотины, только голодное курьё разгуливает и недовольно квохчет. Чутье не подвело атамана. Он чувствовал здесь опасность и не торопился распускать ватажников по пустым дворам.
— Скряба, возьми три десятка и дуй в тот лесок, посмотри там. Гляди в оба, не напорись на капкан, Гордей.
Еще два десятка людей отправил исследовать сосновую рощу у реки. Служильцам Астафия Кудинова указал на высокий длинный амбар посреди деревни с поскотиной вокруг.
Отряд Скрябы не успел дойти до леса, когда оттуда вылетело несколько стрел. Две нашли свою цель, пронзив грудь одному ватажнику и ногу другому. Люди Скрябы, пригибаясь и кувыркаясь, с устрашающим ревом понеслись на лесок и засевшую там чудь.
Почти одновременно с донесшимися криками просвистело возле головы атамана, стоявшего с десятниками на краю деревни. Он резко бросился в сторону, упал, перевернулся. Ватажники рассыпались, ища укрытия. К Хабарову кинулся Угрюм, готовый закрыть его собой. Атаман был уже на ногах и орал:
— Кудинов!! Амбар!
Стрела расщепила жердину ограды. Вторая чуть погодя вонзилась в угол избы, за которым укрылся ватажный голова. Третьей не было. Кудиновские служильцы ворвались в амбар, с сеновала под кровлей вытащили каянского белобрысого мужика с охотничьим луком. Раскидав все сено, других не нашли.
Скряба тем временем управился с лесной засадой. Чудских вояк было мало. Драться в ближнем бою, как все смерды, они не умели. Только одному прыткому удалось бежать, остальных порубили на месте. Двух стрелков, устроивших гнезда на соснах, снял самострелом Евсей Кляпа. Последнего каянца выудили из оврага, поросшего крушиной, — думал спрятаться там.
Роща у реки оказалась чиста.
Обоих избитых полоняников поставили перед атаманом. Кореляк переводил им вопросы.
— Где люди из деревни? Как прознали о подходе русского отряда? Кто упредил? Когда? Знают ли они, что московский великий князь волен собирать дань со всех, кто живет на его государевой земле? Знают ли, какое наказание положено за убийство государевых даньщиков? Что ведают о воровских набегах каянской чуди на корельские погосты и деревни? Ходили ли сами грабить корел, данников московского князя?
Каянцы стояли с опущенными головами и упорно молчали. Не переглядывались даже друг с другом, будто незнакомые.