Прасковья вздрогнула. Жирная молочная капля упала на стол. Светлана тут же смахнула ее пальцем и палец тот облизала.
Ну и ну, размышляла Прасковья, пока кувшин в подпол ставила и тряпицей его накрывала, а она-то все гадала, куда это Любка подевалась. Ведь все перед глазами маячила, а потом как корова языком слизала. Она постарше Прасковьи была, та еще теленку в нос дышала, а у Любки уж грудь выросла. В общину они вместе с отцом и матерью пришли. Только те друг за другом по осени год назад померли. В их избу потом других поселили, а Любка, значит, к кому-то переехала. Или мужа ей отец Дементий назначил? Что ж, за всеми не уследишь, да и не хочется. Тяжко на душе. Как будто булыжником придавило. А хуже всего, что из-под того булыжника не кровь сочится, а чернота. Сначала боязно было, а потом ничего... горечь-то полезнее сладости...
Прасковья усмехнулась и полезла обратно из ледяного погреба. Окинула взглядом стол: а там уж ничего и не осталось, одна картофельная кожура и яичная скорлупа. Славно бабоньки постарались, чтоб им кусок поперек горла встал.
Как спать стали укладываться после молитвы, Прасковья замешкалась, а потом к двери пошла.
— Чегой-то? — Рука Галины замерла над свечой.
Прасковья за живот схватилась, лицо скривила.
— А, ну иди... Смотри там, не застудись. Тулуп накинь!
Заботливая какая. Прасковья завозилась с тулупом, а как Галина отвернулась, дверью хлопнула, а сама в нее не пошла, а в хлев юркнула. Там свои припасы достала и побрела в темноте к окошку. Оно маленькое, только изнутри открывается, а ей много и не надо. Так-то бы через воротца выйти, да шуму много наделаешь. Поставила кружку на деревянную колоду, сначала тулуп скинула, потом сама вылезла. Оделась, кулек проверила, за кружкой перегнулась. Животина внутри зашевелилась, козы тихонько заблеяли.
«Ну-ка спите!» — приказала Прасковья и в темноту пальцем погрозила. Затихло. Слушаются они ее.
Татьяна в бане второй день лежала. А баня холоднючая, топят ее раз в неделю, выстывает быстро на таких морозах. Еще три дня до помывки, а там, глядишь, и обратно в избу позовут. А может, и нет. Никто об ней за столом даже не вспомнил.
Прасковья щеколду сняла и внутрь вошла. Черно, хоть глаз выколи. Нащупала ногой скамейку, поставила кружку. Затем рукой поверху повозила, вот и спички, и свеча. Негнущимися пальцами зажгла огонь.
— Кто здесь? — Голос у Татьяны слабый, сонный. А что еще делать, только в беспамятстве лежать, ждать, когда или утро наступит, или околеешь.
Огонек разгорается, и от света его вроде даже теплее становится.
— Парашенька, ты?
Прасковья пока свечу на печке крепила, все пальцы горячим воском облила. Но ей эта боль и не боль вовсе.
— Миленькая, зачем же ты пришла? Прознают, ругаться будут!
Бледное лицо Татьяны отдает синевой. Смотришь на нее и понимаешь: не вытянет. Глаза нехорошо блестят. Прасковья ладонь к ее лбу приложила и сразу потек по ее руке жар, так что сердце в комок сжалось. А жалеть нельзя. На все воля божья...
Сунула Татьяне съестное, а та даже не посмотрела. Только молоко выпила с жадностью. Потом за руку Прасковью схватила, притянула к себе и губами в нее уткнулась. Зашептала, а зубы-то стучат!
— Девочка милая... Добрая ты... Позволь, скажу тебе кое-что... Не приходи ты ко мне, не надо. Если б ты только знала... Плохая я, очень плохая! Я ж беглая. Человека убила! Слышишь ли?
Прасковья руку выпростала и по голове ее гладить начала. Волосы что солома, жесткие, вся макушка в колтунах.
— Таких как я — клофелинщицами называют. Уголовницы мы со Светкой. Однажды к одному барыге домой пошли, а там... Отравила я его, понимаешь? Сердце у него отказало. А у меня сын маленький, родители старые, больные. Что принесу, продам или обменяю. На работе копейки, не проживешь. Как же мне в тюрьму-то? Это меня Светка подвела под монастырь. Говорила, все просто: мол, дашь ему выпить. Он заснет, а проспится, ничего не вспомнит. Только он повалился, захрипел... Светка барахлишко прихватила и деру. И я за ней. Видели нас, понимаешь? Повелась я за быстрыми деньгами... Дура! Уж лучше бы в тюрьму села... Своим сказала, что на заработки поехала, на стройку подалась, а сама сюда. Думала, отсижусь и обратно вернусь. Куда там...
Прасковья глаза закрыла. Вот бы ей, Таньке-то, бабку Гмырю послушать, про тюремную жизнь. Да нет Гмыри, пеплом по воздуху развеялась, только голос ее и смех скрипучий помнится.
— Я, знаешь, чего думаю, что кончено все со мной. Оно и ладно, может, господь простил, раз ты здесь? Слышала я, что есть люди-ангелы, такого встретишь и, считай, святой водой умылась. Вот ты молчишь, а мне от твоего молчания тепло и хорошо. Дементий этот — черт! Помяни мое слово! Поначалу-то в глаза смотрит, слова хорошие говорит. А на деле что же получается?.. Ты ведь тут давно, да? Ничего из той жизни не помнишь? А я тебе расскажу...
Потрескивает свеча, вокруг нее золотистый ореол мерцает. Голос Татьяны все тише и тише. А Прасковья каждое слово ловит, и перед глазами ее то дома каменные встают, то машины гудят... Мальчишки запускают бумажные кораблики и женщины с колясками по дорожкам шагают. А дорожки ровные, вокруг них цветы. И где ж такая красота? А еще песни из окон звучат...
— Когда весна придет, не знаю... пройдут дожди... сойдут снега... Но ты мне, улица родная, и в непогоду дорога... — сипло затянула Татьяна и всхлипнула.
Что-то совсем ей плохо, вздохнула Прасковья. Старая попона на ней тяжелая, вонючая, хорошо, хоть ее кинули. Как собаке. Да собаки у них лучше живут. По злости щенков отбирают и оставляют. Уж больно отец Дементий их любит.
— Всякую бабу он может к себе забрать... — донеслось до нее. Затем раздался булькающий кашель. — А ему молоденьких хочется. Мать-то у тебя как, красивая была?
У Прасковьи пальцы вдруг в кулак сжались, зажали Танькины волосы. А та и внимания не обратила. Говорит срывающимся свистящим шепотом, и запах такой страшный от нее...
— Здоровый мужик, такой любую изведет... Сколько их померло вместе с детишками... Ой, дуры... Ты беги отсюда... Глянь, там небо синее, что ли?
Татьяна попробовала приподняться, но тут же без сил упала обратно на скамейку.
Прасковья сглотнула соленый ком и кивнула. Татьяна улыбнулась.
— И правда... Небо! И Солнце! Ты глянь! Жарко как... Сейчас бы искупаться... Пойду сына позову, на речку сходим...
Убрала ладонь с ее головы Прасковья только тогда, когда поняла, что Татьяна больше не дышит. Свеча в тот же миг вдруг взвилась, заметалась и погасла.
Так и не узнала Прасковья, где ее родители и сын живут. А и узнала бы, что проку? Рассказать им обо всем она все равно не сможет.
Погладила Татьяну по голове в последний раз, забрала еду и кружку, да и пошла обратно. Завтра с утра придет Галина, сама все увидит. Когда-нибудь и она ответит за это. А Светка, может, и раньше...
Глава 24
— Мам, мы куда идем?
— Куда идем мы с Пятачком — большой, большой секрет! — Аглая щелкнула сына по носу и оглянулась.
Занавеска в дверях библиотеки колыхалась, из-за нее слышались голоса: мужской извиняющийся и немного визгливый женский.
«Ну и жук!» — улыбнулась Аглая, подумав об Иване Петровиче
Они с Тимофеем развернулись и пошли в обратную сторону, чтобы затем свернуть к дому Новиковых, когда позади раздался короткий предупреждающий гудок. Аглая остановилась, завела сына за спину. Мимо них на малой скорости проехал темно-синий уазик, на заднем сидении которого, высунув язык, сидела большая собака. Вроде сенбернара. Водитель — около тридцати, но уже с посеребренными висками, и гладко выбритым лицом — подался вперед и посмотрел на них через открытое пассажирское окно. Голубая рубашка резко контрастировала с загорелой кожей шеи и крепких рук. В салоне с надрывом звучал голос Шарля Азнавура.
Аглая замерла, проводила машину растерянным взглядом и опомнилась только тогда, когда уазик уже почти доехал до площади. Она испытала странное чувство, будто знала этого человека, но тут же признала, что никогда до этого его не видела. Просто, наверное, он напомнил ей кого-то, вот сердце и дрогнуло.