— Не надо ль подсобить чем по хозяйству?
— Спасибо вам огромное, пока сама справляюсь.
— Сама так сама. Ты, главное, ничего не бойся!
— Вашими молитвами.
— А я ж тебе главного в этой истории не сказал! — остановился старик. — Я когда у окна стоял, слышал, как Новиков ее по имени назвал.
— Кого?
— Ну, ту, с кем он разговаривал.
Солнце опустилось, спряталось в кронах дубов и кленов, озаряя все вокруг золотисто-розовым цветом. Аглая прищурилась, глядя на Ивана Петровича. Старик сделал хитрое лицо и, выдержав паузу, с подвыванием произнес:
— Ма-арьюшка...
— Ну, все, с вас уха, Иван Петрович, — погрозила ему пальцем Аглая. — И щука. Фаршированная! За вредность!
Старик рассмеялся в голос. Когда он ушел, Аглая вернулась в дом. Выключила картошку и замотала кастрюлю полотенцем. День выдался богатым и на погоду, и на разговоры. А ведь еще не вечер. Скоро придет Ирина, будет звать ее на гулянья. Снизу, из-под холма уже слышались переливы гармошки.
Она зашла в спальню, чтобы закрыть форточку. Повернулась к кровати и замерла: василек, который она сама оставила на подоконнике в кабинете, теперь лежал на подушке.
— Ну, Тимофей! Когда только успел? — Она отнесла цветок обратно в кабинет и, вытащив томик Есенина, сунула его между страниц.
Глава 11
Двинская тайга, 1964 г
В ту зиму умерла бабка Гмыря. Это она еще пожила. Ей, прошедшей тюрьму, потерявшей почти все зубы и здоровье, самой было смешно, что она все еще "коптит" воздух. Жальче, конечно, младенцев или молодых, но без Гмыри стало как-то особенно тоскливо. Теперь-то уж Прасковья знала, зачем тела сжигают: вокруг непроходимая чаща, в которой зверь дикий водится. По ночам, совсем близко от изб, воют волки. Нужно обороняться от непрошенных гостей, ужель еще за кладбищем следить? И то ужас какой: разроет зверь могилу, как нору, растащит кости. Спаси и помилуй, господи...
И хоть к страшным кострищам Прасковья давно привыкла, а все же старалась правдами и неправдами укрыться, чтоб лишний раз не видеть. После поминальной службы выходила из молельной одной из последних, плелась позади толпы, а потом шмыг в пустую избу, словно голодная мышь. Спрячется под заваленными тряпьем лавками или за печкой и сидит там тихо-тихо, пока все не вернутся. А потом в дела включится, будто так и надо, и никто ей ничего супротив ни разу не сказал.
Расти она не росла, оставалась мелкой и тощей, что ивовая веточка. И еще одна беда с ней приключилась, аккурат с того дня, когда матери не стало, — голос свой Прасковья то ли сорвала, то ли какая другая болячка одолела, но говорить она перестала и потребности в этом более не испытывала. Ее жизнь, расписанная с утра до вечера, не требовала слов. О чем говорить, когда все наперед известно? Вот она — жизнь, а вот — смерть. И разницы между ними никакой.
Ложишься спать и будто проваливаешься в черную болотную жижу. Темнота заползает через уши, ноздри и рот, не заткнешь, не отвертишься. Но зато в этой темноте через какое-то время становится легче и спокойнее. Перестаешь слышать лающий кашель и сипящий храп, забываешься тяжелым сном, мечтая однажды не проснуться. Будто бы сон — это смерть. Поначалу страшно, а потом — хорошо…
Но утро все равно наступало: холодное, тоскливое, несущее с собой привычную тоску по чему-то живому и теплому.
Молитва, скудная еда, работа, затем опять молитва.
По зиме вообще труднее жилось. Домашних животных следовало беречь пуще глаза: наступит весна, даст бог, плодиться начнут. Но с каждым годом телят и козлят рождалось все меньше. В общине питались в основном тем, что с огорода. Ибо чревоугодие — большой грех.
Однако в доме отца Дементия было иначе.
Иной раз ветер подует и запахи принесет такие, что дышать забываешь. А нюх у Прасковьи стал отменный, даром что немая.
Но праздники случались.
Мужчины, что при отце Дементии жили, ходили на охоту. А общинные — нет. Старики да подростки оставались на хозяйстве. Раньше Прасковья об этом не задумывалась, а теперь соображает. Ружья-то только у главных. Так вот, если удается подстрелить кабана или лося, то уж тут радость великая. В ход идет все вплоть до рогов и копыт. На улице мясо хранить нельзя, после разделки куски складывают в подпол, вырубая в мерзлой земле что-то вроде колодца.
Печи топят ближе к вечеру, чтобы хватило на ночь. Утром от дыма болит голова, а изо рта идет пар. Тетка Галина с вечера заваривает в чугунке ягоды сушеной лесной рябины и клюквы, которые они собирали на болотах все летние и осенние месяцы до самых заморозков. Утром настой еще горячий и терпкий, Прасковья перекатывает на языке мелкие косточки, пытаясь их раскусить. От кисловатого вкуса смешно сводит скулы. Странно, но именно это смиряет ее с наступлением утра.
Отец Дементий постоянно говорит о грядущем конце света, и просыпаясь, Прасковья первым делом прислушивается, страшась открыть глаза. Но потом приходит осознание, что если она слышит и чувствует, то значит, еще жива, и мир вокруг жив. Об этом воют зимние ветра и плачет весенняя капель.
Об этом бьется сердце, когда Прасковья видит Алешку.
Он вытянулся, над верхней губой уже пробивался темный пушок. Сила в нем появилась. Глянешь, как дрова рубит, сама вспотеешь. Однажды принес он ей белку. Глазки у нее что бусинки! И ушки чудные... Пока Прасковья решала, где ее поселит, Галина убила белку и освежевала, оставив лишь беличий хвост. Прасковья проплакала за избой до темени и теперь прятала хвост на шее под тулупом. Грел он ее и забыть о теткиной жестокости не давал.
Бывает, сидит Прасковья, плетет из соломы куклу, а потом глянет на Галину так тяжело, что самой становится жутко от черных мыслей.
Есть она тогда похлебку из белки не стала, вышла из-за стола и опять на полати залезла. А никто и не спросил, чего это она вдруг заартачилась. Не хочешь, другим больше достанется.
Она уже не помнила, когда в последний раз к ним в общину пришел кто-то новый. Но даже те, кто был с ней рядом несколько лет, порой исчезали одним днем. Вот был человек, и нет его. Не болел, не помер, а просто... исчез! Прасковья знаками попыталась об этом у тетки выведать, а та на нее замахнулась и прошипела, словно змея, что каждого, кто от веры отступил, лютая смерть за порогом дожидается. Вот и думай, гадай... А что гадать: шишимора болотная утащила или леший. Разве ж можно одному в их лесах-болотах блуждать?
Тогда Прасковья долго думала о том страшном мире, из которого они с матерью бежали. И почему здесь, рядом с отцом Дементием ни света, ни тепла не чувствуется...
***
… — Давай ведро, сам понесу, — сказал ей Лешка, когда случилось им вместе за водой идти.
Одной бабе нельзя: мало ли, зверь какой увяжется, или под лед провалится бедовая? Обычно по двое и ходили, а тут Лешка мимо шел, вызвался. А Прасковья так обрадовалась, что аж подпрыгнула. Хорошо, тетка не видела. Огрела бы ее коромыслом-то.
День выдался морозный, солнечный. Снег искрился и переливался серебром и самоцветами. Помнится, были у Галины серьги такие, блескучие! Сняла их тетка, потому как грех. А куда дела, неведомо. Неужели, выкинула? Жалко…
Прасковья обернулась, глянув на темнеющие в морозном воздухе темные крыши: дымок столбом в небо вьется только над избой Дементия.
— Холодно тебе? — Ресницы и волосы под шапкой у Лешки подернулись инеем.
Прасковья вытащила ладонь из рукавицы и дотронулась до его щеки. И сразу стало так щекотно и жарко, словно огоньки по телу побежали.
— Красивая ты, Прасковья, — вдруг сказал он.
А она будто того и ждала! Красивая, ой...
— Завтра на охоту пойду. Отец разрешил.
«Да как же? Один, что ли?!» - Прасковья ткнула пальцем в сторону заснеженной чащи, выпучила глаза и покачала головой.
Алешка усмехнулся, глянул на нее с вызовом: