Я передал, выполняя ваши пожелания, письмо барона Остена и все приложенные к нему бумаги. Скажите, пожалуйста, барону, равно, как и графу Огинскому, что я шлю им тысячу наилучших пожеланий, но что у меня решительно нет сегодня времени им написать...
Прощайте, дорогой граф — никто не любит вас более, чем я. Похоже на то, что я останусь тут до весны. Отсюда я отправлюсь в Швецию, согласно прежним указаниям».
Письмо императрицы.
«Что ж, раз уж надо говорить всё, до конца, ибо вы решали не понимать того, что я твержу вам вот уже шесть месяцев, скажу прямо: появившись здесь, вы очень рискуете тем, что нас обоих убьют.
После совершенно недвусмысленных приказаний, отданных Кайзерлингу, и внушений, сделанных Ржишевскому, в связи с их поведением по отношению к вам, вы заявляете, что вас не поддерживают, прошу вас растолковать мне, каким же образом следует за это взяться.
Да, верно, я написала Остену, что очень легко осыпать людей упрёками, но если эти люди станут руководствоваться желаниями всех иностранцев, которыми вам хотелось бы их окружить, им долго не продержаться.
В чём же выразилась та ужасная неблагодарность, о которой вы упоминаете? Не в том ли, что я мешаю вам приехать сюда и не хочу этого? С моей точки зрения, вам пока жаловаться совершенно не на что.
Я вам уже сказала, что даже наши письма, и те ни к чему, решительно ни к чему, и что будь вы мудрее, вы поостереглись бы писать их, передавая попросту всё, относящееся к делам, Кайзерлингу — для пересылки мне. Последний курьер, вёзший ваше письмо Бретейлю, рисковал жизнью в руках грабителей; было бы очень мило, если бы мой пакет оказался вскрытым и официально зарегистрированным.
Я получила все ваши письма, и никак не ожидала, что после самых серьёзных и искренних заверений в моей дружбе к вам и всем вашим, меня обвинят в чёрной неблагодарности.
Говорите всё, что вам угодно... Я докажу вам, невзирая ни на что, своё расположение к вашей семье, поддерживая вас изо всех сил».
Письмо Бретейля
«Москва, 22 февраля 1763
Я своевременно получил ваше письмо от 8 декабря истёкшего года, дорогой мой граф, и немедля передал, согласно ваших пожеланий, заключавшееся в нём послание. Здесь вы найдёте ответ на него, он был передан мне два дня спустя после получения вашего письма, но, не имея прямой и надёжной оказии, я не мог переслать вам его раньше.
Многие дни мы были встревожены здоровьем вашего короля; не получая новых известий, мы решили, что дело пошло на поправку Не думаю, чтобы вы оставались праздным в эти минуты неуверенности. Если трон окажется вакантным, я уверен, что вы, предпочтительно перед всеми, проявите чувства истинного и отважного патриота; на благородство ваших чувств я полагаюсь гораздо больше чем на спокойствие и скромность, с какими вы, скорее всего, предъявите ваши права.
Вам известен интерес, столь же дружеский, сколь и бескорыстный, всегда проявлявшийся к этому вопросу Францией. Я совершенно уверен в том, что таковым он останется во все времена. Будь я хозяином своих действий, ничто не помешало бы мне стать свидетелем акции, столь величественной и почётной, как единодушный выбор, свободно осуществляемый нацией благородной и достойной уважения.
Есть у меня и кое-какая надежда иметь удовольствие вскоре обнять вас. Меня соблазняют разрешением заехать в Париж до того, как направиться в Швецию. Сами понимаете, что если это произойдёт, вы будете немедленно поставлены в известность — чтобы я смог использовать моё краткое пребывание в Варшаве для того, чтобы отвести душу в беседе с вами.
Мой дорогой граф, прошу вас быть так же уверенным в моей неизменной дружбе, как и я постоянно рассчитываю на вашу.
Прощайте.
Итак, барон Остен покидает вас, чтобы возвратиться сюда. Уместно, пожалуй, будет сказать: беда тоже на что-нибудь да годится...»
Письмо императрицы.
«5 января
Отвечаю на ваше письмо от 8 декабря. Понять не могу, чем заслужила я упрёки, которыми полны ваши письма. Мне кажется, я поддерживаю вас так старательно, как только могу.
Если Кайзерлинг не раскрывается полностью, это означает, очевидно, что он недостаточно ещё вас знает, и его обычная осторожность не позволяет ему, быть может, преждевременно предать гласности самую большую мою тайну.
Уже одно то, что я вам отвечаю — не так уж мало. Я не должна была бы этого делать. Я не хочу и не могу лгать. Моя роль может быть сыграна только безукоризненно; от меня ждут чего-то сверхъестественного. Но завоёванный мною авторитет послужит поддержкой и вам.
Я ответила через Кайзерлинга на три ваших пожелания; я приказала ему поддерживать тех, кого вы сочтёте нужным, не дожидаясь специальных распоряжений отсюда по каждой отдельной кандидатуре.
Остен прибудет сюда.
Ваши шифровки никогда не смогут быть расшифрованы — до такой степени всё перепутано в вашем № 4.
Вы и ваша семья можете быть уверены в исключительно внимательном отношении с моей стороны и в моей дружбе, сопровождаемой всем уважением, какое только можно себе представить».
Зимой 1763/64 я дважды написал императрице: «не делайте меня королём, призовите меня к себе».
Две причины диктовали мне такие слова.
Первая — чувство, которое я всё ещё хранил в своём сердце.
Вторая — убеждение в том, что я сумею больше сделать для моей родины, находясь в качестве частного лица вблизи императрицы, чем будучи королём здесь.
Тщетно. Мои мольбы не были услышаны.
Глава девятая
I
Продолжаю разматывать событийную нить.
Некоторое время милорд Стромонт, посол Англии при нашем дворе, выполняя приказание своего двора, пересылал мои письма в Россию; когда же в Англии заметили, что отношение ко мне в Петербурге изменилось, Стромонт заявил, что не может более оказывать мне эту услугу.
К этой новой печали присоединилась ещё одна, куда более ощутимая. В течение лета 1762 года здоровье моего отца стало меняться самым тревожным образом. Он перебрался из Малорыси в Рыки, чтобы быть поближе к нам, и часто приезжал оттуда в Пулавы, а я — в Рыки.
В последние годы его жизни с ним случались, раз в месяц, примерно, судороги, сопровождаемые скоротечной лихорадкой; неизменно кончаясь обильной потливостью, лихорадка эта предохраняла его, похоже, от подагры, от которой он жестоко страдал раньше.
Но он страдал, также, от грыжи, которую из совершенно непонятного мне ложного стыда скрывал от нас и даже от врачей. Мой старший брат, мой брат-аббат и я сменялись возле него, безуспешно пытаясь смягчить его страдания. Он не мог более спать в своей постели, а дремал сидя — и наши руки поддерживали его беспрестанно падавшую голову, хотя это лишний раз возбуждало его и ему вредило. Мы придумали прикреплять с двух сторон его кресла перевязь, притягивавшую его лоб к спинке, но и это помогало лишь ненадолго.
Он часто говорил нам:
— Я не хочу больше врачей... Я устал от жизни, она мне в тягость... Я потерял память... Я чувствую себя бесполезным в этом мире...
Благословляя нас, он нередко прощался с нами с тем же озабоченным видом, с каким собирался, обычно, каждый раз в свои путешествия — предшествовавшие тому, что теперь неумолимо приближалось.
Как раз над комнатой отца поселили столяра, с тем, чтобы он работал там над гробом; перестав слышать шум от рубанка или от заколачивания гвоздей, отец по нескольку раз в день посылал поторопить рабочего.
В канун смерти он почувствовал себя лучше, вроде бы даже значительно. Он отослал меня и аббата в Пулавы, с ним оставался только старший брат. И тогда отец показал ему хрустальный флакон, наполненный желтоватой жидкостью, немного неполный. Он сказал брату, что флакон связан с важной тайной, что жидкостью можно пользоваться лишь в крайних случаях и ни в коем случае не злоупотреблять ею... Отец неоднократно показывал брату этот флакон, но каждый раз вновь прятал затем в карман. После его смерти флакон так и не нашли.