Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Каждый из присутствующих высказал по этому поводу своё мнение, и случилось так, что все собеседники согласились со мной — а настроение Вильямса, оставшегося в одиночестве, сразу же испортилось. Воцарилась тишина, и я имел глупость нарушить её для того лишь, чтобы привести ещё один, не помню уж какой аргумент в поддержку своей точки зрения.

И Вильямс не выдержал. Он вскочил с места и вскричал, словно обезумев:

— Я не намерен терпеть, чтобы мне противоречили в моём собственном доме!.. Требую, чтобы вы покинули его, и заявляю, что не желаю вас больше видеть — никогда в жизни!..

Затем он удалился от нас, громко захлопнув за собой дверь в спальню.

Остальные вмиг исчезли. Оставшись в одиночестве, я погрузился в самые печальные, мучительные даже сомнения. С одной стороны, как перенести подобное оскорбление?.. С другой, каким образом смыть его?.. Вильямс — посол... Но дело не только в этом — он мой благодетель, и гувернёр, и наставник, и опекун, которому доверили меня родители... Он так давно и нежно любил меня... Разумеется, он решительно не прав, но и мне следовало щадить деликатность его чувств, тем более, что я прекрасно знал, в каком он состоянии...

В смятении, охваченный противоречивейшими эмоциями, я машинально подошёл к двери его комнаты — он отказался отворить. Я вернулся в помещение, где мы спорили. Балконная дверь, до половины застеклённая, была приоткрыта. Я вышел на балкон. Стояла ночь. Я глубоко задумался.

Долго стоял я, опершись о балюстраду, отчаяние всё больше овладевало мной... Моя нога поднялась уже, непроизвольно, чтобы перекинуться через перила, как вдруг кто-то оттащил меня назад, крепко схватив поперёк туловища.

То был Вильямс, появившийся как раз в этот момент. Он спросил у слуг, чем я занят, услышал, что я уже длительное время нахожусь на балконе, кинулся туда — и спас меня.

Несколько мгновений мы не могли вымолвить ни слова — ни один, ни другой. Затем, обняв меня за плечи, он отвёл меня в свою комнату.

Обретя способность говорить, я сказал ему:

— Лучше убейте меня, чем заявлять, что вы не желаете меня больше видеть...

Он молча, со слезами на глазах, обнял меня и некоторое время прижимал к груди, а затем попросил меня не вспоминать о том, что произошло — и никогда не упоминать об этом.

Я обещал — с радостью.

II

Весь ужас моего положения в те минуты, что я стоял на балконе станет особенно понятным, если принять во внимание, что творилось тогда в моём сердце, охваченном исключительно искренним и сильным чувством — симпатия, нежность, уважение, неотделимое от обожания, подчиняли себе и мои эмоции, и мой разум.

И никто иной, как Вильямс, был моим наперсником, моим советчиком, моим помощником во всём, что с этим чувством было связано. В качестве посла, он имел возможность беспрепятственно общаться с особой, к которой я публично даже приблизиться не смел, и тысячью различных способов помогал мне связываться с ней. Его дом, как дом посла, обеспечивал мне необходимую по тем же причинам безопасность; я не нашёл бы её нигде в другом месте.

Порви я с Вильямсом, со всем этим было бы мгновенно покончено. Более того, я не мог быть абсолютно уверен в том, что Вильямс после громкого разрыва сохранит мою тайну — но и тайну особы, благополучие которой я ставил выше своего собственного... В любой другой ситуации я с негодованием отбросил бы самую мысль о возможности подобной низости с его стороны. Но всё, что произошло в тот вечер между нами, давало мне основание заподозрить, что разум его расстроен, а неистовые страсти способны, в этом случае, привести человека, помимо его воли, к самым значительным отступлениям от нормы — без того, чтобы он мог быть признан истинно виновным в этом.

Все эти опасения умерли во мне в миг нашего примирения — поскольку я любил его почти как отца, и поскольку я обладал той извечной тягой к надежде, которая и является источником жизни, особенно в юности. И не кому-нибудь, а именно Вильямсу я поручил сообщить о нашей тайне канцлеру Бестужеву — о тайне, более полугода ускользавшей от него, невзирая на его бдительность и его шпионов, невзирая даже на специфическое, редкостное стремление канцлера самому определять привязанности принцессы, которую он боготворил до такой степени, что сам был почти влюблён в неё.

Тщетно пытался он подбирать ей любовников. Он наметил, в частности, некоего графа Лансдорфа; граф представлялся ко двору в тот же день, что и я, и любопытные придворные стали уже вечером расхваливать его принцессе, а она ответила, что из двоих иностранцев поляк подходит ей больше.

Эта единственная фраза (сказанная, как выяснилось впоследствии, без особого умысла) была подхвачена Львом Александровичем Нарышкиным[39], в то время — её личным камергером, ныне — шталмейстером. Нарышкин сразу же свёл со мной знакомство, всячески стремился сблизиться, пересказал мне эти слова принцессы и не переставал сообщать всё, что, по его мнению, должно было поддерживать во мне надежду.

Что же касается меня, то я долго избегал говорить с ним наедине — так опасался я коварства и шпионажа при любом дворе, но, особенно, страшных бед, грозивших каждому при дворе российском. Я находился под впечатлением рассказов об ужасном правлении Анны Иоанновны, одно имя которой всё ещё заставляло трепетать русских.

Я знал, что моим предшественником был Салтыков[40], которого Елизавета удалила, отправив с мессией в Гамбург, но понятия не имел о том, что он дал повод для недовольства принцессы. Я думал, что она находится целиком во власти амбиций, что её стихия — пруссачество (я-то был воспитан в величайшем отвращении к чему-либо подобному), что она исполнена пренебрежения ко всему, что не связано с Вольтером. Короче говоря, я полагал её совершенно иной, чем она была на самом деле, так что не только из предосторожности, но и по недостатку желания старательно избегал я три месяца, примерно, всего того в речах Нарышкина, что казалось мне ничем иным, как ловушкой.

А он, как истый придворный, угадывал желания, которых ему не поверяли. Втягивая принцессу, которой он служил, в приключение — вопреки ей самой, так сказать, — он надеялся, скорее всего, на то, что его дерзость будет рассматриваться однажды — как заслуга.

В конце концов, он мне столько всего наговорил, что я почувствовал себя обязанным рискнуть. Особенно, после одного случая. Острое словцо, сказанное мною Нарышкину по поводу дамы, встреченной мною как-то при дворе, уже вскоре, проходя мимо, почти дословно повторила великая княгиня, обращаясь ко мне и смеясь. Потом она присовокупила:

— Да вы живописец, как я погляжу...

Тут уж я рискнул передать записку; ответ на неё Нарышкин принёс мне на следующий же день.

И я позабыл о том, что существует Сибирь.

III

Ещё несколько дней спустя, Нарышкин провёл меня к ней, причём предупредил принцессу об этом лишь когда я находился уже у двери её уборной. Шёл вечерний приём, мимо места, где мы все стояли, в любой момент мог пройти великий князь, и ей ничего не оставалось, как разрешить мне войти. Спрятать меня иначе она не могла, а не спрятать вовсе означало подвергнуть нас обоих страшной опасности.

Ей было двадцать пять лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом только может мечтать женщина, наделённая от природы красотой. Чёрные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза на выкате, многое говорившие, очень длинные чёрные ресницы, острый носик, рот, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы; средний рост — скорее, высокий, чем низкий, походка на редкость лёгкая и, в то же время, исполненная величайшего благородства, приятный тембр голоса, смех, столь же весёлый, сколь и нрав её, позволявший ей с лёгкостью переходить от самых резвых, по-детски беззаботных игр — к шифровальному столику, причём, напряжение физическое пугало её не больше, чем самый текст, каким бы значительным или даже опасным ни было его содержание.

вернуться

39

Нарышкин Лев Александрович (1733—1799) — сын Александра Львовича Нарышкина и Елены Александровны, урождённой Апраксиной; камергер Екатерины II в бытность её великой княгиней; 22 сентября 1762 года, в день коронации Екатерины II пожалован обер-шталмейстером.

вернуться

40

Салтыков Сергей Васильевич (р. 1726) — сын генерал-аншефа Василия Фёдоровича Салтыкова и Марии Алексеевны, урождённой Голицыной; русский дипломат, посланник в Стокгольме, в Гамбурге, в Париже, в Дрездене; фаворит Екатерины II в бытность её великой княгиней, отец её сына Павла — впоследствии императора Павла I; за границей Салтыков вёл весьма рассеянную жизнь — это послужило одной из причин того, что Екатерина, став императрицей, не пожелала принимать участия в его судьбе; после 1764 года следы Салтыкова теряются.

27
{"b":"952014","o":1}