Поскольку в гостиных польских дам царил в те времена тон куда более чопорный, чем ныне, обхождение дам в Берлине удивило меня: мне показалось, что благодаря вольтеромании, скорее внешней, чем истинной, и смелым речам, считавшимся свидетельством просвещённости, у большинства дам был жеманный вид — казалось, все они хотели выглядеть более непринуждённо, чем это было на самом деле; я не исключаю, впрочем, что такая манера держаться могла быть обусловлена также импульсами, содержавшимися в сочинениях и рассуждениях философа из Сан-Суси.
Его не было в Берлине, когда я приехал, он возвратился лишь три недели спустя. Я дважды виделся с ним, и каждый раз он адресовал мне несколько слов. Он выглядел неуверенным, как человек, считающий себя обязанным высказываться значительнее и интереснее остальных, но сомневающийся в том, что это ему удаётся. Бегающий взгляд угрюмых глаз тоже свидетельствовал о том, скорее всего, что он не в своей тарелке. Он носил несвежее платье, да и весь его облик не отличался благородством. Мне известны и подобные мнения других, относившиеся, впрочем, лишь к его внешности. Здесь нет места для портрета этого государя и рисовать его я не намерен. Я слышал в Берлине ежедневно немало резких слов в его адрес, произносимых, не таясь, людьми самого разного положения; монарху это было, вроде бы, отлично известно, он привык и воспринимал брань равнодушно.
Ещё до того, как он возвратился в Пруссию, я посетил Шарлоттенбург, Потсдам и маленький дворец Сан-Суси, где он обычно жил и работал. Комнаты его я нашёл в большом беспорядке: книги и бумаги были разбросаны вперемешку, отрывки стихов, написанные его рукой, валялись где придётся, повсюду стояла ломаная мебель. Женщины, на обязанности которых лежало показывать жилище короля любопытствующим, — их здесь называют кастеляншами, — рассказывали мне, что им категорически приказано оставлять все на своих местах; в Шарлоттенбурге я даже обнаружил под диваном мраморную голову Юлия Цезаря, и кастелянша утверждала, что никогда её оттуда не убирает. Во всех спальнях прусского короля я видел халаты одинакового размера, из дорогой материи с вышивкой, но мне сообщили, что король никогда ими не пользуется; я упоминаю о халатах потому лишь, что они были помещены там, очевидно, для соблюдения этикета, и никак не вязались с представлением о разоблачившемся философе-вояке.
В его спальне в Сан-Суси я обнаружил две маленькие, совершенно идентичные кровати, стоявшие близёхонько одна к другой; в Берлине без конца сплетничали по поводу их назначения, однако кастелянша разъяснила мне, что король переходит с одной кровати на другую, чтобы избежать жары. А ведь он жару очень любил! Комната, в которой он живёт летом, выходит на юг, в ней почти никогда не зажигают света, но постоянно разводят огонь в камине, и мне рассказывали, что те, кого король туда приглашает, едва не падают в обморок от жары. Я видел шкафы в его библиотеке в Сан-Суси, от которых, как сказала кастелянша, у неё не было ключей. Часовня этого маленького дворца, облицованная благороднейшим мрамором и освещённая под сводами бычьим глазом, а также стоящий в саду Меркурий работы Пигалля — вот самое прекрасное из того, что я там видел.
Говорить здесь о жалкой бедности, среди которой существует королева, и о чудовищном контрасте её жизни и жизни братьев короля, или повторять общеизвестные истины об армии короля, его финансах, о Берлине — я не стану: это не входит в мою задачу. Замечу только, что именно в Берлине я свёл знакомство с сэром Чарльзом Вильямсом, представлявшим Британию и в Саксонии, и в Пруссии; он выказал предупредительность по отношению ко мне тогда и искреннюю дружбу впоследствии.
VI
За те два месяца, что я пробыл в Берлине, маршал двора Мнишек женился на дочери графа Брюля. Мой брат, обер-камергер, которому Брюль предлагал руку дочери, ответил ему:
— Мы уже и так ваши друзья, граф. Отдайте дочь за Мнишека и вы заполучите и вторую половину Польши.
Брат был далёк от мысли принять это предложение по причине сердечной привязанности, его захватившей, — такова была подлинная причина ответа, но слова его произвели впечатление. Что же касается Мнишека, то его уговорили друзья, чуть ли не против его собственной воли, стать зятем фаворита, который ещё некоторое время после свадьбы поддерживал добрые отношения с нашей семьёй.
Я вернулся в Варшаву как раз вовремя, чтобы успеть быть избранным земским депутатом сейма и впервые принял участие в его работе на том самом чрезвычайном заседании, о котором я уже упоминал.
Пока двор, в связи с сеймом, находился в Польше, я ещё ближе сошёлся с сэром Вильямсом[21], что прибавило мне значительности в глазах света, на меня стали смотреть как на юношу, достигшего зрелости, — ранее ни мой возраст, ни крошечная моя фигурка (я только в том году внезапно подрос), этому не способствовали. Последовав за двором в Дрезден, Вильямс выразил готовность вести со мной шифрованную переписку по вопросам, интересовавшим мою семью; знакомство с ним послужило одним из мотивов, побудивших родителей отправить меня в Саксонию год спустя — после того, как я принял участие в свадьбе брата.
Зимой, последовавшей за сеймом 1750 года, брат неожиданно для всех женился на панне Устржицкой, дочери кастеляна Пшемышля. Сопроводив брата в его поездке по Польше, предпринятой в 1751 году летом с целью представить его жену всей нашей семье, я отправился в Саксонию — свидетельствовать свою преданность королю. Я застал его в Лейпциге, на ярмарке Святого Михаила, и за те несколько дней, что двор оставался там, я успел экипироваться к охотничьему сезону в Губертсбурге.
Вот где король Польши Август III представал во всём своём величии и бывал особенно счастлив. Он собирал в замке свою семью, туда следовали за ним дипломаты, аккредитованные при его дворе, высшие чины королевства, военные и штатские, а также сколько-нибудь знатные иностранцы, оказавшиеся в Дрездене в период охоты. Всю эту публику размещали, кормили, их расходы оплачивались королём и жизнь в Губертсбурге можно было с полным правом назвать восхитительной.
Ежедневно, в восемь утра, происходил выход короля, направлявшегося к мессе. В восемь с половиной в экипажах короля все следовали к месту охоты, где под навесом из ветвей подавался сытный завтрак, вполне способный заменить и обед. Затем верхами скакали в лес, чтобы затравить одного, двух или трёх оленей. Костюмы придворных, жёлтые и синие с серебром, изящество лошадей, поток экипажей, наполненных дамами, сопровождавшими королеву, и особенно — красота этого леса, имевшего три лье в диаметре и разделённого на прямоугольники восьмьюдесятью тропинками, обозначенными шнурком, всё это делало королевскую забаву истинным праздником даже для тех, кто не был страстным охотником. Наиболее азартные мчались, пришпоривая коней, вслед сыновьям короля, а менее азартные, вроде меня, пристраивались за графом Брюлем — он не держался вплотную к собачьим хвостам, но ведомый опытными охотниками по нужной тропе, всегда поспевал к моменту гибели оленя.
Охота была единственным занятием, во время которого граф Брюль не находился неотлучно при короле, сопровождавшем кавалькаду в карете, где рядом с ним сидела лишь королева. Во время охоты, тем более охоты удачной, монарх становился непохож на самого себя; весёлый, приветливый, разговорчивый, он вынуждал тех, кто обычно приближался к нему с робостью, сомневаться, тот ли это самый король, которого вне охоты все привыкли видеть надменным, важным, молчаливым, строго придерживающимся этикета, делавшего его недоступным.
Возвращались с охоты обычно между четырьмя и пятью часами. Около часа предоставлялось для того, чтобы отдохнуть и переодеться, после чего все собирались в театре — слушать охотничью музыку, восхищаться отменными голосами, любоваться великолепными балетами. Затем следовал ужин в присутствии короля, за гигантским столом, в красивом, хорошо освещённом зале, где все приглашённые, мужчины и дамы, должны были находиться в придворных туалетах, скорее пышных, чем изысканных.