Возвратившись однажды домой, Гренинг застал у себя хирурга, только что пустившего кровь его супруге, и спросил врача, между прочим, пускал ли он днём кровь кому-либо ещё. Услышав в ответ, что хирург действительно пустил кровь мужчине, охваченному водобоязнью, и пользовался при этом теми же самыми инструментами, барон был до такой степени охвачен страхом заразиться, что, будучи до этого пылким мужем, влюблённым в свою красавицу-жену, он внезапно прекратил сношения с ней. Постепенно опасения полностью завладели его умом, и он поставил условием входа в его дом и допуска к собственной персоне карантины разной степени строгости, но совершенно обязательные для каждого, кто приезжал в Гаагу из стран, более или менее близких к местам, известным как рассадники чумы. Он дошёл до того, что боялся коснуться руки кого бы то ни было, брился и одевался самостоятельно, а посетители должны были предъявить столько же медицинских свидетельств, сколько требуют обычно в чумных лазаретах.
В качестве поляка, близкого соседа турок, мне пришлось претерпеть больше сложностей, чем кому-либо, чтобы попасть в дом Гренинга. С изумлением увидел я маленького человека в халате и шлёпанцах, без панталон, с плохоньким париком и ещё более плохонькой шапкой на голове, которые, как мне сказали, он никогда не снимал. В этой же самой экипировке он выходил иногда, прав редко, на улицу, а когда, принимая гостей, барон вышагивал взад и вперёд по комнате, то приоткрывал халат лишь для того, чтобы то и дело мочиться в одну из лоханей, наполовину заполненных песком — они были расставлены по полу на некотором расстоянии одна от другой...
Глава третья
I
Излагать здесь детали моих поездок по северной Голландии и посещений крупных городов республики, значит повторять безо всякой нужды то, что тысячу раз уже написано и опубликовано. Ограничусь замечанием, что после двух месяцев, проведённых в Голландии, я уехал в Париж, куда и прибыл в последний день августа, вооружённый пятью письмами, послужившими мне пятью входами в очень разные круги парижского общества.
Первое было от моего отца к мадам де Безенваль[27], урождённой Белинской, двоюродной кузине моей матери, вдове одного швейцарца, бывшего некогда французским послом в Польше, а умершего старшим начальником швейцарской гвардии во Франции. Посещая тётушку, я чувствовал себя в Париже вроде как бы и дома, а приходил я к ней когда хотел — преимущество, сделавшееся для меня тем более ощутимым, что сын этой дамы, барон, занимавший уже недурное положение в отряде, которым командовал некогда его отец, слыл среди бомонда первоклассным щёголем; это он рекомендовал меня герцогу Ришелье[28] с тем, чтобы тот представил меня королю. Сестра барона, вдова маркиза де Брольи, достаточно повращавшаяся в свете, стала затем склоняться едва ли не к святошеству и ограничивала свои связи людьми безупречно респектабельными. Ритм жизни брата и сестры влиял на круг знакомств, которые они мне доставляли.
Второе письмо, тоже от отца, рекомендовало меня мадам Жоффрен[29] — читатель ещё будет иметь случай познакомиться с ней поближе. Третье, от генерала Фонтене из Дрездена, было адресовано графу Фризену, племяннику маршала де Сакса, близкому другу барона Безенваля. Граф уехал в Дрезден восемь дней спустя после нашего знакомства, но за этот короткий срок он позаботился о том, чтобы ввести меня в дом герцога Орлеанского, дом герцогини Люксембургской, рождённой Виллеруа, и ещё в несколько домов, где собирался высший свет, причём ввести таким образом, что мне был повсюду оказан приём, редкостный для иностранца, делающего в этой стране свои первые шаги, и я могу смело сказать, что именно графу Фризену обязан я значительной частью светлых минут, прожитых мною во Франции. Но граф запомнился мне не только поэтому: если бы он даже не был ничем мне полезен, я не смог бы забыть очарования его общества, любезного тона его бесед со мной, его мудрых советов, так пригодившихся мне впоследствии.
Сэр Вильямс снабдил меня письмом к графу д’Альбемерл, английскому послу в Париже, но его я сумел повидать лишь месяц спустя после приезда. Граф обладал немаловажным для дипломата преимуществом — он пришёлся по душе Людовику XV и часто с ним беседовал. Принял он меня с исключительным благоволением, но его дом остался для меня в Париже частицей его родины: я много раз посещал его ради английского общества, собиравшегося там, но французских знакомств у графа не завёл.
Графиня Брюль дала мне письмо к мадам де Бранкас, первой даме из окружения супруги дофина, дочери Августа III. Почтенная матрона эта казалась мне живой частицей двора Людовика XIV; её стиль, манеры, особый род вежливости — всё время напоминали мне анекдоты об этом ушедшем в прошлое дворе.
Исключение составил один случай, когда мадам де Бранкас в присутствии двадцати человек адресовала мне вопрос: знаю ли я, кому обязан своим появлением на свет герцог Аквитанский?
Легко представить себе затруднительное положение, в котором я оказался: я был лишь второй раз в этом доме, герцог Аквитанский, рано умерший, был старшим братом мине правящего Людовика XVI... Но мадам де Бранкас настаивала на своём вопросе, требуя от меня ответа. Весь красный, я выдавил наконец из себя, что это не мог быть никто иной, как дофин.
— В том-то и дело, что нет, — парировала дама. — Угадывайте-ка получше!
— О, мадам, как я могу угадать?!. Сделайте милость, не настаивайте.
— Так запомните, — последовал ответ, — это был святой Франсуа-Ксавье. Королева Польши посоветовала дочери в письме помолиться этому святому, супруга дофина послушалась матери — и появился герцог Аквитанский...
Почти каждый раз, посещая Версаль, я обедал у мадам де Бранкас, и каждый раз слышал, что она говорит о прошлом и о настоящем таким образом, чтобы, не высказываясь впрямую в пользу прошлого, подвести к подобному заключению своих слушателей. Даже если бы я не знал, что она была знакома с мадам де Ментенон, я просто не мог бы не угадать этого...
Много раз встречал я в её доме герцога де Ришелье — и нашёл его столь же красноречивым, сколь отважен он был. Я подумал, что Вольтер был прав, сказав о герцоге столько добрых слов, и что Мазульхим[30] отнюдь не был только дамским угодником. Уже после того, как герцогу был поставлен памятник в Генуе, он успел взять приступом Минорку, способствовал упрочению положения мадам Дюбарри и принял участие в разгоне верховного суда — после чего Вольтер перестал хвалить его, и герцога стали рассматривать лишь как мумию придворного былых времён. Как я упомянул уже, это он представил меня королю, ничего мне, согласно этикета, не сказавшему, но спросившему у герцога, нет ли у меня нескольких братьев? Эта фраза короля расценивалась, как одно из доказательств того, что его память хранит преимущественно геральдические сведения о людях, однажды ему представленных, а не об их возрасте и их обличье.
Королева Мария Лещинская приняла меня приветливо, как и каждого поляка — то было проявлением странной нежности, которую она питала к стране, где родилась, откуда была увезена в младенчестве и с тех пор никогда её не видела. Королева прекрасно владела языком своей родины и никогда не говорила по-французски с теми, кто знал по-польски. Но каким бы лестным ни было заметное предпочтение, отдаваемое королевой своим землякам, оно не давало ощутимых преимуществ, особенно с тех пор, как движимая ложно понимаемой набожностью, она вынудила короля, своего супруга, покинуть её ложе, специально наполняя его запахами, которых король не выносил.
Король же так любил её, что когда в его присутствии расхваливали какую-нибудь женщину, он непременно спрашивал:
— А она красивее королевы?