— Король не нуждается в дополнительной информации; ему прекрасно известно, что здесь происходит.
Тогда князь примас вынужден был заявить:
— Поскольку вы не считаете республику республикой, она не может более поддерживать с вами отношения и, в свою очередь, перестаёт считать вас послом. Таким образом, я говорю «всего хорошего» лишь господину маркизу де Польми.
Маркиз, удаляясь, сказал на это:
— Ваш покорный слуга, господин архиепископ!
Услышав эти слова, князь примас, сделавший было несколько шагов чтобы проводить маркиза, остановился.
Маркиз де Польми удалился после этой беседы (вся она не длилась и десяти минут) с такой поспешностью, что гвардейцы едва успели взять на караул, а для того, чтобы оказать все подобающие послу почести, времени у них не осталось».
Неприятный оборот, который приняло это дело, приписывали целиком неловкости Любиенского. Я имею, однако, основания предполагать (без неопровержимых доказательств), что посол России Кайзерлинг, обеспечивший уступчивость примаса и его канцлера Млодзиейовского своим пожеланиям, оказал на Любиенского всё доступное ему воздействие, добиваясь, чтобы тот отбил охоту к сотрудничеству у посла Франции и побудил его покинуть Польшу. А это, в свою очередь, стало причиной того, что Людовик XV признал меня королём значительно позже, чем это сделали все остальные монархи.
Граф Мерси д’Аржанто, который, окончив свою миссию посла Австрии в России, надолго задержался в Варшаве и премного распространялся там о том, что его двор охотно разделит стремление России меня поддерживать, получил приказание покинуть Польшу после скандала с послом франции — таким образом венский двор решил засвидетельствовать Франции своё понимание и поддержку. Это отдалило моё признание также и Веной; недовольство Австрии и Франции повлияло, рикошетом, и на негативное отношение к моему избранию в Турции.
Как бы там ни было, но Кайзерлинг был, казалось, очень доволен удалением господ де Польми и де Мерси, надеясь, по всей вероятности, на то, что Россия сможет свободнее устраивать в Польше всё по своему вкусу — с помощью одного лишь короля Пруссии, которого Кайзерлингу, вроде бы, удалось приручить.
VII
В середине зимы 1764 года, в дни, когда трудности, связанные с моим избранием, скапливались в один огромный ком, посол Кайзерлинг, подчёркивавший постоянно полное доверие ко мне, сказал однажды:
— Я хотел бы знать лично ваше мнение об одной идее... Что думаете вы о возможности возвести на трон князя Чарторыйского, вашего дядю — вместо вас?.. Скажите мне откровенно, кому из вас двоих, по-вашему, легче добиться в Польше успеха?.. Вы ответите мне через три дня.
Тысячи разных мыслей, пришедших мне в голову за это время, позволили всесторонне обдумать поставленный предо мною вопрос. Более всего меня занимала мысль о том, что, если я стану королём, императрица, рано или поздно, могла бы решиться выйти за меня замуж, в то время, как, если я им не стану, этого не случится уже никогда.
Кроме того, я был более всего на свете привязан к трём людям: моему старшему брату, Ржевускому, в то время писарю, впоследствии — маршалу, и тому самому Казимиру Браницкому, с которым я сблизился в России. И по отношению к ним ко всем, мой дядя воевода Руси, при многих встречах проявлял самые несомненные признаки недружелюбия.
Наконец, мне вообще был отлично известен деспотический и непримиримый нрав моего дяди.
Таковы были основные мотивы, вынудившие меня по истечении трёх дней заявить Кайзерлингу, что, невзирая на дружелюбие, проявляемое дядею ко мне лично, у меня есть все основания предполагать, что, в общем и целом, правление моего дяди было бы суровым, и по этой именно причине я думаю: для благополучия нации будет лучше, чтобы корона досталась мне, а не ему.
Услышав мой ответ, Кайзерлинг, не медля ни секунды, воскликнул с живостью:
— Храни нас Господь от сурового правленья!
И добавил, что не желает более, чтобы возникал, так или иначе, вопрос, ответить на который он мне предложил.
Эпизод этот, крайне важный для моей жизни, более, чем что-либо утвердил меня в мысли о том, что из всех человеческих недостатков наименее простительным является заносчивость. Тот, кто рукоплещет сам себе — он, дескать, хорошо сказал или хорошо поступил в той или иной ситуации, — не принимает во внимание, что никто не волен думать, что всё и, в частности, то, что более всего нам льстит, происходит по воле кого-нибудь, кроме Того, кому угодно нам это ниспослать.
Лишь восемь лет спустя после моего разговора с Кайзерлингом, в моём уме сложился текст ответа, который я должен был бы ему дать.
Скажи я ему:
— Я желаю стать королём лишь в том случае, если у меня будет уверенность, что я женюсь на императрице. Если же мне в этом будет отказано, мне нужно только быть уверенным в милости будущего короля к трём моим друзьям, а сам я останусь частным лицом, ибо без императрицы корона не привлекает меня...
Ответь я так, я всё бы примирил.
В первом случае, трудно даже представить себе степень величия, какого могла бы достичь Польша.
Во втором, я снова снискал бы право если не на любовь императрицы, то, по крайней мере, на её признательность. Я обеспечил бы, кроме того, благополучие моих друзей и сам мог бы быть уверен в величайшем благоволении короля, моего дяди, и всевозможных милостях, на которые только может рассчитывать частное лицо. И я избежал бы всех огорчений, а моя родина — многих несчастий, о которых будет рассказано в этих мемуарах.
Ведь произошли они по причине самой примитивной: мой дядя так никогда и не простил мне, что королём стал не он.
Я убеждён, что дядя был в курсе вопроса, заданного мне Кайзерлингом — если не был его автором. Сужу так потому, что примерно год спустя, когда пошли разговоры об оппозиции, возможно, и кровавой, моему избранию, и когда я заметил, что предпочёл бы не быть королём, если это будет стоить хоть капли польской крови, моя кузина, а его дочь произнесла запальчиво всего несколько слов:
— Но ведь это зависело только...
Тут она смущённо прервала сама себя и перевела разговор на другую тему.
Несколько недель спустя после того, как был задан упомянутый вопрос, Кайзерлинг сказал мне, что если я женюсь на одной из дочерей воеводы Киевщины Потоцкого, это могло бы сгладить многие трудности. Я сообщил ему тогда (слишком поздно, к сожалению) до какой степени чужда мне идея любого брака, исключая брак с императрицей.
Он ответил мне, что подобный союз вызвал бы слишком большую ревность и мог бы зажечь в Европе целый пожар, но впоследствии показал мне депешу, в которой он доносил императрице, что видел, как мои глаза наполнились слезами при одном упоминании о возможности какого бы то ни было брака, не соответствующего устремлениям моего сердца.
Ответа не последовало и на это.
С момента смерти Августа III князь воевода Руси не оставлял надежды на то, что, так или иначе, он добьётся всё же короны. Но вот однажды, когда до моего избрания оставалось недель шесть, дядя стал перечислять князю Репнину[65] (императрица придала князя Кайзерлингу в ранге обычного посланника) трудности, могущие возникнуть на пути к моему избранию; дядя считал их непреодолимыми.
В ответ он услышал:
— Несмотря на всё, что вы сейчас сказали, нам удастся, вероятно, объединить по меньшей мере пятьдесят голосов, которые будут поданы за стольника, а императрица прибавит к ним свою казну и свою армию.
Только с этой минуты дядя отказался от своих надежд.
Несмотря на всю свою скрытность, а также на нежность, которую он издавна питал ко мне, он не мог скрыть своего раздражения по этому поводу, причём, неоднократно. Даже его брат, князь канцлер Литвы, не удержался, и сказал раз князю Адаму (от него я это и знаю):
— Вот увидите, бедняга стольник останется в дураках, а корона достанется, всё же, моему брату.