Я мог долго не спать, как и каждый, кто молод и хорошо себя чувствует, и, таким образом, имел возможность сообщать Вильямсу многое такое, чего он без меня, скорее всего, не узнал бы. Мне удалось даже внушить однажды одному из моих собеседников некую идею — Вильямс был заинтересован в том, чтобы её обсудили на совете у императрицы; тот, кто выдвинул там эту идею, был совершенно уверен, что является её автором — так сумел я, втолковывая ему суть дела, превознести его заслуги...
Среди всех этих забот, я подцепил ветряную оспу, что отнюдь не было мелочью для Вильямса. Болезнь не только лишала его моей помощи, но даже малейшее подозрение в том, что кто-то из живущих в его доме болен ветрянкой, на сорок дней отдалило бы остальных его обитателей от двора.
Далеко не самым малозначительным штрихом, характеризующим правление Екатерины II, было то, что она, первой во всей империи, решилась в сорок лет сделать себе прививку. Только после этого опыта, поистине смелого и патриотического, она велела привить оспу своему сыну — и обычай делать прививки постепенно укоренился в России.
Елизавета же была очень далека от того, чтобы поверить в нечто подобное и разрешить прививки — суеверные предрассудки активно против них боролись. Так что приходилось всячески маскировать мою болезнь, чтобы Вильямсу не пришлось выдерживать карантин, и он мог бы сохранить связи, необходимые для исполнения обязанностей посла.
Я вскоре выздоровел, но не прежде, однако, чем мне был нанесён визит, бывший для меня исключительно лестным, хотя последствий его я боялся до такой степени, что он и состоялся-то, в сущности, против моей воли.
Чем убедительнее свидетельствовал этот визит о нашей близости, тем более горькой была для меня необходимость отъезда.
VIII
Я никак не мог не подчиниться воле родителей, настаивавших на том, чтобы я был избран депутатом сейма этого года.
Великая княгиня лишь неохотно согласилась на мой отъезд, поставив условием, чтобы не только моё возвращение в Петербург было обеспечено, но чтобы в будущем я мог занять более прочное положение — такое, хотя бы, чтобы оно давало мне право запросто приближаться к ней публично.
Как упоминалось уже, выполнить эту волю великой княгини было поручено Бестужеву. Дабы у меня не оставалось сомнений в его доброй воле, он прислал ко мне своего личного секретаря по имени Канцлер, с письмом Бестужева графу Брюлю. Канцлер дал мне прочесть письмо, запечатал его печатью своего господина — и лишь после этого вручил мне.
Случаю было угодно, чтобы в этот же день Вильямсу нанёс визит князь Эстергази. Выйдя от Вильямса, он зашёл повидать меня в моей комнате, дверь которой я имел глупость не закрыть на задвижку. Князь застал Канцлера у меня, и одно это подтвердило его подозрение по поводу моих связей (он сообщил мне об этом впоследствии, став моим другом). Впрочем, тогда это лишь усилило внимание ко мне в обществе, включая, вероятно, и круги, близкие к Елизавете.
Как бы там ни было, я уехал в начале августа в компании того самого графа Горна, с которым мы ездили в Ораниенбаум; не знаю, какие обстоятельства вынудили его вернуться в Швецию — через Ригу.
Мы остановились там в одном и том же доме, и я как раз находился в его комнате, когда мне пришли сказать, что какой-то офицер желает говорить со мной. Я разрешил ему войти.
Вошёл, очень почтительно, худощавый человек маленького роста в руках он держал полуоткрытый ящичек, в котором сверкали бриллианты. Он бормотал какие-то приветствия, а я лишь с трудом понимал его, пока он не передал мне письмо от вице-канцлера Воронцова, и ещё одно — от камергера Ивана Ивановича Шувалова. В письмах сообщалось, что государыня посылает мне подарок, и этому офицеру поручено его вручить.
Я специально описываю эту сцену так подробно, чтобы показать, что во всём, происходившем в то утро, не было решительно ничего, что могло бы заставить меня трепетать или, того пуще, бояться. Между тем те, кто пытался очернить меня в глазах Елизаветы, донесли ей, что я перепугался, увидев этого русского офицера, и из вымышленного страха был уже сделан вывод, что, значит, мне было чего бояться.
Императрица не преминула заметить по моему адресу:
— Знает кошка, чьё мясо съела...
Это такая русская поговорка.
Я ответил на письма, поблагодарив за внимание — столь редкое по отношению к лицу, не облечённому никакими полномочиями.
Затем я простился с графом; с удовлетворением узнал я впоследствии, что он благополучно возвратился домой.
IX
Я пересёк ту часть Ливонии, которая продолжала ещё оставаться польской. Заехал вначале к одному знакомому по имени Борщ, в то время — кастеляну этого воеводства, в его владение Варкланы. Затем мы вместе отправились в Динабург, где, согласно закона, происходили заседания сеймика этого округа. Местное дворянство, немногочисленное, но более зажиточное и несравненно более цивилизованное по сравнению с тем, что я мог наблюдать на других сеймиках, придало большое значение тому, что я лично приехал к ним добиваться депутатства; ничего подобного давно уже не видывали там со стороны обитателей земель короны, и лишь изредка — со стороны литовцев.
Без труда избранный депутатом, я поспешил в Варшаву — через Вильну.
Я нашёл в Вильне Флемминга, исполнявшего обязанности маршалка трибунала не только справедливо, но таким образом, что он был окружён уважением всего населения — к нему относились даже с известной восторженностью.
Это тем более следует отметить, что будучи человеком резким, часто грубоватым и странным до экстравагантности, говоря скверно по-польски и не имея, казалось бы, других развлечений, кроме игры в карты по маленькой, Флемминг сумел присоединить к вполне заслуженной им репутации человека добросовестного, ещё и популярность деятеля, приносящего немалую пользу стране — хотя бы добрым примером мужицкой экономии, которому многие следовали.
Он очень любил меня в те времена — и потому, что я развлекал его, и особенно потому, что мне нравилась его оригинальность и его остроты.
Докучливые обязанности маршалка трибунала должны были быть для Флемминга вдвойне тяжкими: проведя юность во Франции, он всегда казался иностранцем среди нас, и все его симпатии, весь образ жизни выглядели чем-то диаметрально противоположным исполнению такого рода должности. Флемминг взялся за неё для того лишь, чтобы поддержать в Литве партию князя Чарторыйского, дважды зятем которого он был, и ещё более — ради того, чтобы сдержать немного разгул сторонников дома Радзивиллов, ставший особенно невыносимым с тех пор, как сын воеводы Вильны, портрет которого я нарисовал выше, проявил себя, как маршалок трибунала, самым скандальным образом.
То, что происходило в то время в Литве, напоминало картины, возникающие при чтении истории Шотландии перед присоединением её к Англии. Руководство юстицией Флеммингом, длившееся всего лишь год, Сменилось новым «радзивилловским» трибуналом и новыми беззакониями, ещё более ужасающими — что и сделало совершенно явной необходимость реформы, которая была осуществлена, однако, далеко не сразу...
X
Каково же было моё удивление, когда, прибыв в Варшаву в конце августа 1756 года, я узнал о нападении короля Пруссии, запершего Августа III со всем его войском в лагере под Струппеном.
Поскольку это обстоятельство помешало нашему королю прибыть в Польшу в установленный для открытия сейма срок — сейм так и не состоялся.
О, как сожалел я о том, что покинул Петербург ради того, чтобы тащиться в Динабург за этим ничего, как оказалось, не стоившим депутатством!.. И как встревожен был я, видя, что картина изменилась так резко, и я не мог теперь надеяться запросто вернуться в Россию в качестве её друга — или хотя бы в качестве «политического друга» Вильямса!..
И всё же, первым моим желанием, самым острым, какое я когда-либо испытывал, было вернуться в Петербург.