— Помню. Вашу жену?
— Ну, положим, тогда она еще не была женой, а выполняла партийное задание, чтоб придать моей личности престиж семьянина. Но потом мы действительно поженились. Так вот, у Тинки сердце зашалило. Стали мы интересоваться врачами, и тут выплыла фамилия профессора Зборовского. Не тот ли? Я, конечно, слышал, что какой-то Зборовский принял разуваевскую кафедру, но и в голову не пришло, что это вы, тот самый патетический нижнебатуринский Цицерон, который не прочь был пустить слезинку в защиту мужичка.
Патетический Цицерон! Вот каким выглядел питерский земец в свои лучшие молодые годы. В памяти, одна за другой, сменяются картины: рассуждал с Андреяном, спорил с Соколовым, даже с Бэллочкой пытался философствовать. И только Даша понимала: не о себе он печется — о таких, как Марфа Воробушкина, которая желвак на ноге серпом срезала; о таких, которые либо в банях «родют», либо богу душу отдадут. Он, доктор, терял веру в себя, а Даша верила в него.
Свернули на боковую улицу. Преследуемый неотвязной мыслью, Зборовский спросил:
— Почему же вы, те, кто был ближе к истокам революции, кто готовил взрыв старого мира, чуждались «патетических Цицеронов»?
— Да-а-ра-гой мой пра-а-фессор, — сымитировал армянскую речь. — Честный ча-аловек рано или поздно не мог не прийти к революции. И вы ее приняли. Мысль приобщить вас к активным делам, конечно, созревала в нашей группе. Мы приглядывались. Ну а тут меня арестовали… Грянула война… Потом революция… Вот вы и сами пришли к партии.
— Я беспартийный.
— Это сути не меняет.
Подошли к улице Декабристов, где жил Черных.
— Зайдем? — предложил. — Августина Николаевна будет очень рада.
Узкая лестница. Маленькая квартирка. Ни бронзовых часов, ни мрамора, ни ковров — ничего нижнебатуринского. Фанерный шифоньер. Такой же буфет. Трехподушечный диван, обитый зеленой в ромбиках тканью.
Черных пропустил гостя вперед, не успев назвать его имени.
— Зборовский? — воскликнула Августина Николаевна.
— Узнала, Тинка?
— Ну как же! Бородка, бровищи и вообще… Давайте шляпу.
Заговорили легко и просто. О всяком. О разном.
— Потолстел, постарел, даже противно. — Стояла в цветастом фартучке, вопреки ожиданиям стройная, с пышной — нет, не прической — копной подстриженных волос. — Помните «Экспресс»? А вашу злосчастную «Каплю молока»? А мое варенье? — Подмигнула мужу: — Хорошей я мадам Арстакьяншей была?
Вместе бежали они из вятской ссылки. Год прожили в Женеве. Встречались с Лениным. Командуя батальоном, Арстакьян дрался за Советскую власть под Псковом, а она работала в Чека. Потом с дехканами громили басмачей. По выжженным палящим солнцем степям Сурхан-Дарьи; по предательским горным тропкам, где лошадь ступала с опаской; по оторванным от мира кишлакам — до самой Афганской границы.
— А помнишь, Саша, Сангардак? Целый бунт там подняли, как увидели меня, женщину без паранджи. Весь кишлак по пятам ходил… А налет басмачей возле Тюльпак-Чинара? Вся Советская власть там была всего-то: Саша — уполномоченный ГПУ, начальник милиции и шесть милиционеров. Возвращались мы с гор, ночь тихая, лунища огромная. Остановились. Рядом — ущелье. Смотрим: на дне его костер, вокруг — басмачи. Штук пятьдесят.
— Так-то вот и подсчитала, пятьдесят, — засмеялся Черных. — А как тебя схватил бай-басмач, не рассказываешь? Как в пески пытался увезти? Едва отбили. Смотришь, украсила бы своей особой ханский гарем.
— А помнишь, Саша?..
О пережитом рассказывали весело, с юмором. Хотя, кому не ясно, как трудно складывались такие биографии. Все это было, все это пройдено.
Саша, Тинка. Тут все настоящее, тут — счастье.
— Ну а вы как, Сергей Сергеевич?
Черных остановил ее глазами. Набросив на спинку стула пиджак, сдернул с гвоздика телефона листок и стал его читать: там, видимо, записывалось, кто, когда и зачем звонил.
— Кого из нижнебатуринцев встречали? — спросила она за чаем и тут же прибавила: — А знаете ли, кто Арстакьяна в Нижнебатуринске раскрыл? Предал?
— Нет.
— Нефедов.
— Нефедов? Этот учитель-коротыш?
— Но каков, подумайте только, был этот кропач: сам все организовал — и донос, и свидетелей. Заявленье в жандармское управление написал крупным каллиграфическим почерком, а свою подпись поставил в самом низу листа, где-то сбоку, махонькую-махонькую. Фотокопию сего документика нам из архива переслали друзья.
Черных снял со стены мандолину и, затренькав, весело запел:
На горе самовар,
Под горою чайник.
Меня милый полюбил —
Милиции начальник.
— Ну и вкусы у тебя, секретарь райкома, — качнула головой Августина Николаевна.
Вспомнили Кедрова. До сих пор живет в Нижнебатуринске.
Время позднее — второй час. Черных записал ему номера своих телефонов — домашнего и райкомовского:
— Звоните.
Пожимая руку Августины Николаевны, Сергей Сергеевич счел нужным сказать и ей:
— У меня… другая семья. Не с Дашей.
— Что ж поделаешь.
Зборовский возвращался домой тихими улицами и переулками, на которых ранее никогда не бывал. Шел по расчищенным от снега асфальтированным и плиточным тротуарам, по булыжным мостовым. Попадал в тупики. Что думают о нем Черных и Тина? Не сомневается: думают плохо. Он испытывал какую-то самим не разгаданную боль, будто что-то очень важное упустил а своей жизни. Конечно, есть цель у него: медицина, наука… Она уносит часы, дни, годы… Чего же больше на его пути — потерь или находок?
За длинным складским зданием — театр имени Горького. Двое рабочих, стоя на подвесной люльке, подтягивают вверх огромный портрет. В кайме электрических лампочек знакомый силуэт писателя. На полотнище: «К 40-летию литературной деятельности А. М. Горького». Сбоку, у входа в театр, — афиша: «Егор Булычов и другие».
Пересек дорогу в неположенном месте, в середине квартала. Мимо прошла молчаливая парочка. Два часа ночи. А Вера и не спросит, где пропадал.
Счастье. Сейчас все спорят о том, как понимать счастье. Диспуты устраивают. И судят о нем по-разному, каждый со своей колокольни. Что ж, и у него семья как семья: Верочка, с которой вместе рос, к которой привык; Инночка, острая живая девочка, мешая, она никогда не мешала; удочеренная, всегда оставалась своей, близкой. Есть шалун Петь-Петух, с которым не хватает времени возиться, — им всецело завладела Верочка. Она считает, что с воспитанием сына все идет благополучно. Но вот на днях на перемене Петь ударил девочку ногой в живот. Напуганный, сбежал домой и прикинулся больным… А в общем, семья как семья. «Саша», «Тинка», — попробовал съязвить, но тут же понял: глупо.
Нет, встреча все-таки освежила. Прошлое потянуло к зеленым берегам Комарихи. Взглянуть бы на те места. Остановить такси — и на вокзал, до Нижнебатуринска, до Комаровки. К Даше. Николай говорит — ни добром, ни злом не вспоминает она его. Никак. Лучше бы злом, чем никак.
Уйма вопросов. Как на процессе старосты Кучерявого. Но тогда удалось установить истину — кто занес топор над молодой женщиной. У судьи были вещественные доказательства, логика. А где логика в его отношениях с Дашей и Верой?
Прежде из Комаровки поступали к нему редкие письма — сухие отчеты: сын вырос на столько-то сантиметров, сын учится хорошо, перешел в пятый… шестой… седьмой класс. Четкие, круглые буквы. И всегда одна и та же подпись: Дарья Платоновна. Официальная, строгая, она напоминала о меже, которую не переступишь. С тех пор как Николай в Ветрогорске, Комаровка молчит.
Глава VIII
Если Николай учился в Ветрогорске, то Фомкиных детей, сначала Федю, потом и Ольку, занесло еще дальше — в Ленинград.
Сразу же, в день ее приезда, Федя начал знакомить сестренку с городом. Аничков мост с четырьмя бронзовыми юношами, укрощающими коней; Дом книги — шесть этажей с башенкой, а над ней стеклянный земной шар, вот-вот скатится; напротив — Казанский собор. Олька меж колонн — что птичка меж дубов.