Все выше, и выше, и вы-и-ше
Стремим мы полет наших пти-и-ц…
Голосок ее взвился под самую верхотуру.
Олька в Ленинграде прижилась. Впрочем, в первый день оконфузилась, вскочила на подножку идущего трамвая и постучала из тамбура в дверь вагона: «Можно войти?» Пассажиры заулыбались. Так же с разбегу вошла она в непривычную для себя жизнь большого города.
В восьмиметровую комнату на седьмом этаже, где жил Федя, соседка внесла вторую кровать. Железную, с пружинным матрацем.
— Сына моего, Витьки, постелька, он у меня на летчика учится. Приедет — познакомитесь.
Соседка — инвалид. В квартире ее зовут кондукторшей. Трамвайной кондукторше отрезал ногу трамвай.
Целыми днями Олька в Университете. Учится на геолого-географическом. Реки… подземные потоки… горные породы… С Витькой-летчиком она познакомилась. Ездила с ним на каток, ходила в театр. Витька — по уши в нее. А она: замуж — ни за что! В квартире на Гончарной разные люди, а девушек — она одна. Олька для всех оставалась Оленькой. Тоненькая, но уже не тощая, щеки румяные, а веснушки?.. Так они же к зиме начисто стираются, что резинкой карандаш с бумаги.
Почтовому отделению на углу их дома хлопот прибавилось — со всеми ребятами-земляками в переписке: и с теми, кто в Комаровке, и с теми, кто в Глыбинске, Ветрогорске, Москве, Томске… Опустит в щелочку почтового ящика конверт и, куда бы он ни был адресован, прошепчет: «До скорого свидания!»
Но Комаровка не пустела. Один уедет, другой народится. На районной конференции работников здравоохранения Дарья Платоновна не утерпела, взяла слово: «Ни яслей у нас, ни консультаций, зуб заболит — тащись за десять километров в Зайково. Как лекпом, как депутат райсовета, считаю…»
Сколько раз в райздраве Соколов вежливо выпроваживал ее за дверь: «До свиданья, Дашенька! Иди». А она — снова в дверь. Зато Комаровке и ясли, и зубного врача обещали.
О своем сыне Дарья Платоновна знала теперь не больше других матерей, чьи дети вылетели из родного гнезда. Письма. Короткие отпуска. Иногда приезжал с ним гостить однокурсник Бориска. Ходили на дальние, затянутые тиной озера, где допоздна квакали лягушки; забирались в полуразрушенную церковь, что вблизи нижнебатуринского тракта. Иногда раннее утро заставало их на грибных урочищах. Ягод и грибов в Комаровке тьма. Подходил к концу август. И снова сын уезжал в Ветрогорск. Как-то спросил: «Тебе, мама, без меня тут одиноко?»
Когда сын впервые уехал в Ветрогорск, ему шел восемнадцатый, ей едва перевалило за тридцать шесть, И то, что люди называют личным счастьем, конечно; нашла бы… Одиноко? Кругом ведь люди. Все, кто с детства знал ее, кто помнил «фершалшой», уважают, «нашей докторицей» зовут. Она любит людей, люди любят ее. Да нет же, нет у нее одиночества! Только однажды, тысячу лет назад, случилось так, что человек крепко обидел ее… Ее это обида, больше никого не касается.
Разлука терзала сердце. Будь сын учителем, врачом, агрономом — наверняка бы вернулся домой. Но что делать химику в Комаровке? В Ветрогорске, пишет Николай, есть завод «нужного профиля». Упрашивает: приезжай, мама, комнату завод даст. Поехать? Но как бросишь здесь все? И как скажешь мальчуге, что Ветрогорск пугает ее? Что боится встречи с некогда близким человеком? Дети не понимают, что их отцы и матери тоже имели свою юность, без единой морщинки и седого волоска.
Все же решилась…
Снова, как тогда, в девятьсот тринадцатом, заколотила окна и двери своей старой, прошлым летом подновленной, избы. Тут шла ее жизнь. Тут наливалась соками и сыновняя юность.
В кабину автомашины села озабоченная, взволнованная.
— Счастливо оставаться!
— Счастливый путь!
От станции Зарайское до Нижнебатуринска два раза в сутки ходит «подкидыш». Из Нижнебатуринска до прибытия поезда дальнего следования успела дать телеграмму Николаю. А на следующее утро на станции Ветрогорск-2 он встретил ее.
— Мама!.. Наконец-то!
— Мальчуга!
Рослая, но чуть ниже его, она стояла, спокойно улыбаясь. Драповое синее пальто, серый пуховый платок, высокие резиновые сапоги. Вокруг глаз — раньше не замечал — легкая сеточка морщинок.
Ветрогорск не Комаровка. Асфальт улиц блестит, будто нарочно вымыт к ее приезду дождем. На стоянке такси очередь: пропускали машину за машиной.
— Трудно мне будет здесь, — сказала мать. — Привыкла к тихой жизни.
— Какая там уж «тихая» она у тебя, сельской фельдшерицы? И по ночам будят, и днем не присесть.
Комната у Николая просторная. Большое окно, балкон. Живет, как все холостые: железная кровать с тюфячком, два стула да вешалка. К самому подоконнику придвинут стол. На нем чертит, тут же и ест.
Она привезла с собой яблоки — рассыпчатый апорт, комаровский, крупный — ладонями не обхватишь.
— Эти — тебе, а эти свези… ему.
Вечером за ужином заявила:
— Денька два отдохну, осмотрюсь — и на работу устроюсь.
— Хорошо бы посоветоваться с Сергеем Сергеевичем.
Решительно воспротивилась:
— Не вздумай! Нынче в медицинских сестрах всюду нужда. — И тихо обронила: — Ты ему, мальчуга, обо мне — ничего. Понимаешь? Мы с тобой все будем решать вдвоем. Как и прежде.
О своей встрече с Сергеем Сергеевичем и разговора не допускает. Только спросила:
— Он что… такой же?
— Я его другим не знаю.
— Да, правда. Волосы зачесывает как там, на фотографии?
— Нет. У него лысина.
— Лысина?.. Так рано?
— Ему под пятьдесят.
— Ах да, под пятьдесят.
Узнав о приезде Даши, Зборовский собрался было к ней: в одном городе жить и не видеться? Прошло столько лет, что добрыми-то друзьями можем остаться.
Потом предложил:
— Я буду ждать ее в «Уголке», — называть по имени уклоняется.
…Он долго ждал. Створки входных дверей неслышно открывались и закрывались. Русые, на прямой ряд, гладкие волосы, легкий румянец и, как у Николая, голубые глаза. Такой была Даша. Давно. Двадцать четыре года назад.
Подошла официантка, подала меню. Заказал кофе, бутерброды, пирожки.
Во время нэпа здесь, в полуподвале «Уголка», размещался ресторан «Аист». Жирные, лоснящиеся шеи торговцев. Галантные ювелиры. Вихляющие бедра. Духи «Коти», «Ореган»… Фокстрот. Чарльстон. Все это саднило сердца тех, кто завоевывал революцию. В годы первой пятилетки в «Аисте» открыли столовую «Уголок»: для итээровцев. Кормили по талонам. После отмены карточной системы вывеску столовой сменили на другую: «Кафе „Уголок“». Небольшой сводчатый зал мягко освещался электрическими лампочками в позолоченных желобках: они тянулись по карнизу потолка. Единственное кафе, где столики не раскинуты врассыпную, а прячутся в кабинах за ширмами. В простенках узкие зеркала. Стулья обиты красным плюшем. На высоких тумбочках в китайских вазах летом и зимой живые цветы. И во всем Ветрогорске не сыскать таких, как в «Уголке», слоеных пирожков.
Кофе остыло, затянулось морщинистой пленкой. Даша не пришла.
Потом не совсем ловко Николай пытался объяснить:
— Отказалась. Ну как бы вам сказать… Наотрез отказалась.
— А что, она очень сдала?
Проще было бы показать отцу ее фотографию. Как-то заговорил об этом с матерью. Вскинула на него свои помрачневшие глаза:
— Зачем ворошить минувшее?
Пусть Сергей Сергеевич никогда не увидит меток, которые оставили на ней неумолимые годы. Она помнит его таким, каким засекло сердце: молодым… красивым. Пусть лысеющим, пожилым знает его другая… Взглянула на себя в зеркало: на четко очерченный нос, лоб без единой бороздки, скрученные в узел густые волосы. Такие профили нередко выводят школьницы, едва возьмутся за карандаш. Улыбнулась себе: забыть о своем паспорте, какая бы дата рождения в нем ни стояла, право не грех. Но больше тревожило ее не то, что думает Сергей Сергеевич о ней, а то, каким находит он Николая. Всю себя вложила в сына. Удалось ли вырастить из него человека?