В комнату вошла молодуха. Укачивая закутанного в тряпье ребенка, однотонно, словно молитву, затвердила:
— Хворый он у меня. В лице, глянь, доктор милай, ни кровинки. Да и откудова ей, кровиночке, быть, ежели молока ни у маманьки, ни у козы? Соль и ту купить не на что.
И суровое, горькое, многотрудное крестьянское бытие обнажалось перед доктором все полнее и полнее. Может быть, потому саму хворь, человеческую немочь, начал понимать здесь иначе. Нынешний год в Комаровке особенно злой: засуха и суховей. Потом задождило, местами град величиной с волошский орех выколотил хлеба. Снимали ржи с десятины сам-два, сам-три от силы, да и то не везде.
Вошли двое. Ей лет тридцать, дебелая, рослая. А он — невидный и хлипкий, с остриженными под горшок волосами.
— Почему вместе? — удивился Зборовский.
— Жена она мне, — ответил мужичишка. — Издалеча мы, с Вантеевки. Сделай милость, погляди, доктор, бабу.
Больная присела, сняла лапоть и нерешительно раскутала обмотанную онучами голень. Чуть пониже колена желвак, а на нем кровоточащая язва.
— Давно это?
— С осени. Ушибла.
— Ушибла? — Задумался и уже решительно сказал: — В лечебницу надо ее, в Нижнебатуринск. Понял?
— Упаси бог, — воспротивилась женщина. — И так затянет. Дай снадобья какого, и ладно.
— Не поедешь — помрешь… Ты не слушай ее, вези, — строго приказал, обращаясь к мужику. — Операция нужна. — И, вырвав из тетради листок, написал несколько строчек.
— Фамилия?
— Воробушкины мы.
— Так вот: передашь эту записку доктору Соколову, Знаешь, где больница в городе?
— Знаю. На Узловой, — глухо ответил мужик, пряча записку за пазуху. — Вот как оно получается… Слышь, Марфа, чего велят?
— Саркома, — продиктовал доктор Андреяну, как только за ними закрылась дверь.
На пороге показался здоровенный детина и стал креститься, глядя в передний без образов угол. На вопрос, что болит, недоуменно пожал широкими плечами:
— Ничаво. Ничаво, господин доктор, не болит.
— Зачем же пожаловал?
— Зачем? — хитровато усмехнулся. — Тебе видней. На то ты и доктор.
Уже привыкший ничему не удивляться, Зборовский скомандовал:
— Раздевайся!
Парень стянул с себя грязную рубаху и повесил ее на крюк, вколоченный в стену. Грудь, спина, руки, вся кожа закраплена красными черточками, а меж них — расчесы. Расчесы, доходящие до сплошных ран.
— Чесотка. (Честная, как в учебниках. Даже увидевший ее впервые медик-студент и тот не ошибся бы в диагнозе.) Что же ты раньше не приходил?
Парень переминается с ноги на ногу. Очень смущается своей наготы:
— Недосуг, сам знаешь, в хозяйстве.
Два года назад, окончив Юрьевский университет и вернувшись к родителям в Петербург, Зборовский работал врачом-экстерном в Мариинской больнице. И всегда его удивляло: почему люди так поздно, неохотно обращаются к врачу? Но то, с чем столкнулся здесь, в деревнях, превзошло все его представления: запущенные болезни, леченные доморощенными, варварскими средствами. Странная вещь: те, кто в страхе избегал больниц, лекарств и прививок, безбоязненно шли к бабкам и ворожеям, пили всякое зелье, подвергали свою жизнь чудовищно преступному надругательству. Почему?
…На прием съехалось сегодня особенно много людей. По разным причинам обращались они. У одного — «лихоманка-трясучка», у другого — «живот с натуги надорвало», у третьего — «хрустнула хребтина». А комаровский дьячок притащил свою дочь-«дурочку», полечи, мол: «С думы спортилась».
Работали дотемна.
— Стекло протри, — сказал Даше фельдшер, — слышь, штоб блестело. А в переднюю выставь свечу.
Даша поставила лампу на стол.
— Сколько человек прошло?
— Шестьдесят четыре, — подсчитал Андреян. Пульс… легкие… дыши… дыши… садись… ляг… ветрянка… крупозка… экзема…
В амбулатории стало душно, накурено, грязно. Однако усталость стиралась сознанием, что твоя голова и твои руки спасают человека. Возможно, иногда он и переоценивал свой успех, но это немудрено в таком возрасте, когда уверенность близко соседствует с самоуверенностью.
Под конец приема заглянул сельский староста Кучерявый. Один из самых крепких мужиков в Комаровке. Чернобородый, в добротном полушубке, он повел широким притупленным носом, внюхиваясь в спертый воздух.
— Я за вами, доктор: не побрезгайте к нам червячка заморить. Хозяйка блинцов напекла.
Зборовский посмотрел на фельдшера: дескать, неудобно обидеть старосту, и стал одеваться.
На улице в темноте, у крыльца амбулатории, топчутся трое крестьян. В руках у каждого по пузырьку. Один светит спичкой, другой осторожненько отливает всем поровну из своей бутылочки.
— Что вы делаете? — заинтересовался доктор.
— Лекарством делимся, — равнодушно ответил разливавший.
— Но ведь одним лекарством разные болезни не вылечишь!
— Вылечишь. На то оно и лекарством зовется. Какие дикари!
Из домов, сквозь щелочки в ставнях, прижатых снаружи деревянными или железными поперечинами, просачиваются полоски света. Там, где хозяева побогаче, горят керосиновые семилинейные лампы, где победнее — ставень нет, за стеклом сальная самодельная свеча, а то и лучина.
У старосты, обитавшего в пятистенной рубленой избе с узорчатыми наличниками на окнах, частенько останавливались становой, волостной старшина, мировой судья и всякое прочее волостное и уездное начальство. Кто с ночлегом, кто просто мимоходом угощался. Так что первые, добрые и недобрые, новости шли отсюда, от кучерявинского дома, единственного в Комаровке крытого черепицей.
— Совсем умучило вас, доктор, наше мужичье! — встретила гостя хозяйка-старостиха — сутулая бабища в плюшевой кацавейке. — Вона сколько их нонче. — Загрохотала по деревянному полу кожаными ботинками.
За столом — старший сын старосты Ефим. Сидит, попыхивая костяной трубкой. Другой такой не сыскать в Комаровке, даже у самого попа, слывущего завзятейшим курителем. Она и заставила Ефима пойти против привычки — отказался от махорки.
— Пользительная настоечка! — Старостиха все подает и подает на стол. Из-под платка ее выбились седые лохмы волос, губы крупные, мясистые, брови топорщатся. Не баба — мужик.
— Лягично, стал-быть, лягично, — приговаривает то и дело Ефим, поддерживая беседу. Две зимы он занимался в церковноприходской школе, умел читать и потому считался на селе грамотеем. А младший брат его Алешка совсем далеко шагнул: гимназию кончил, сейчас в студентах в Москве. Вот она, кучерявинская ветвь, куда ростки запустила! Этим не преминул хвастнуть староста.
— Живешь тут… и не с кем душу отвесть. Невежды. Скучища, — откровенничает он и степенно застегивает ворот рубахи.
В дверь нет-нет да и заглядывают смешливые девичьи лица.
— Гляди, доктор, приворожишь моих дочек, — хохочет староста. Нагрузился. — А по мне — пожалста: скорбеть не буду.
В поздний час, держа впереди себя свечу, старостиха проводила доктора в соседнюю комнату.
Лежа в темноте, опять долго думал. Мысли, навеянные тем, что увидел за день, будоражили, щемили сердце. Но вот пробежала дремота, и по телу разлилось приятное тепло.
Ранним утром Фомка повез его к «чугунке», за пятнадцать верст отсюда, в Зарайское. Опять ухабы, бесконечные толчки, без которых не представить российских дорог.
Глава II
Городок Нижнебатуринск раскинулся по косогору у замерзшей сейчас реки Комарихи. От степных ветров его защищает высокий холм, на макушке которого разместилась трехкупольная церковь. Внизу же он упирается в дряхленький, тускло освещенный керосиновыми фонарями деревянный вокзалишко.
Вернувшись из поездки, доктор зашагал в свою холостяцкую квартиру при больнице. Лицо обжигал мороз. Субботний вечер, извозчики нарасхват, а потому и двух, обычно стоявших на привокзальной площади, не оказалось.
На столе, под белой салфеткой, ждал ужин и горячий кофейник, укутанный в ватный капор. Печь жарко натоплена.
За порядком в его комнате следила кастелянша, жившая в соседнем флигеле. Муж ее — больничный повар, в прошлом корабельный кок, в боях под Цусимой потерявший слух. Замкнутый, угрюмый человек. Зато она беспредельно болтлива. Полная, рыхлая, прозванная в лечебнице Амебой, с острым плутоватым подбородком и «ушками на макушке», она постоянно до отказа перегружена новостями и рассыпает их не жалеючи на всем пути своего следования — от бельевой до кабинета доктора Соколова.