Может быть, ты, Инна, сегодня, как тогда, в той же желтенькой шляпке-колпачке? Колпачок сползал набок. Ты злилась, а я посмеивался.
6 мая.
Идем все время на запад. Скоро Белоруссия. Земля, точно свежий пирог, пухлая, душистая. А фашисты пришли да искромсали ее. За что? Убиты дни, месяцы, годы. Убиты, изувечены люди. Если бы время и людей помножить на дело — какие открытия могли бы дать нашей планете!
Мы с Середой обменялись адресами. Обещаем друг другу: в случае «чего-либо» сообщить родным. Он — моей матери, я — его сестре.
27 июля.
Писать совершенно некогда. И сейчас не уверен, удастся ли черкнуть несколько строк. Попробую.
За эти месяцы я уже приобрел основательное понятие о том, что значит «вперед!». Ни один плакат, ни одна газетная статья не могут передать это пронзительное, обжигающее душу чувство — «вперед!»
Белорусская земля. Освободили Глубокое, Полоцк.
Вперед!
Вышли на линию озер Дрысветы.
Вперед!
Готовимся к Минской операции.
Вперед!
Река Свента, взяты города Паневежис, Шауляй…
Вперед!
Вот наша колонна остановилась на пути в Елгаву. Артобстрел. Ранен Коломийцев. Отправляем его в госпиталь. Колонна движется дальше.
Со штурмового мостика сбегает солдат. Весь в грязи, ноги разуты, левая ладонь забинтована, а сам во все горло:
— Впере-е-о-од!
— Ты что?! — прикрикнул на него командир.
— Как что?.. — озадаченно приостановился солдат. — Вою-ю-у!..
— А сапоги, черт возьми, где?
— Сапоги?.. В окопчике. Сичас обратно сбегаю.
— Я те покажу обратно! Вперед!!
Целый расчет четвертой батареи выбыл из строя.
Вперед!
Отстают тылы — два дня не привозят продуктов.
Вперед!
30 июля.
Солнце поднимается нехотя, лениво. Крохотная деревушка. Вернее, бывшая: вся сожжена. Идем на Елгаву. Мы в пятнадцати километрах от нее. Сейчас без пяти минут семь. В 7.30 начнется бой.
Утро свежее. Места хоть и дальние, а всё как у нас, комаровское: банька, плес, лесок, кладбище на опушке, и поля, поля… Только редко где сеяные, ковылем поросшие. В голубом, однотонном небе комочки облачков — похожи на ватные тампоны, которые крутила мать.
Через полчаса бой.
Поймут ли нас когда-нибудь потомки, оценят ли наш труд — труд рядовых в невиданной борьбе? Мы оторвались от родных. Отрешились от ласки, уюта — от всего, что украшает короткую человеческую жизнь. Отрешились, отдав этой схватке сердце, мозг, восторженность молодости и здравомыслие зрелости… Мы служим Родине без всяких условий.
Ни ветерка. Ни человеческого, ни птичьего голоса. Листья, окропленные росой, и те не шелохнутся. Как волнует подозрительное затишье. Как томительны эти минуты перед боем. Как тревожно бьется сердце!
Часть четвертая
СВЕТИСЬ СВОИМ СВЕТОМ
Глава I
Где-то бои, а здесь, в Нижнебатуринске, — их тяжкое эхо. Из эвакогоспиталей поступали все новые партии раненых. Каждый день Дарья Платоновна перечитывала списки. Бывало, натыкалась и на фамилию Колосов — екало сердце, но сколько колосьев в поле, столько Колосовых на родной земле.
Госпиталь, где работала она, размещался в больнице все на той же Узловой улице. Осенью сорок первого Соколов принял первую партию раненых. Но коек не хватало. Здание медицинского техникума — бывшего коммерческого училища — приспособили под травматологическое отделение.
Окончив дежурство, Дарья Платоновна задержалась возле больных. После бессонных суток глаза слипаются, помят не только халат, помято лицо, ноги точно налиты свинцом. Сколько горя насмотришься, сколько стонов наслышишься! Так не месяц, не два — так три года подряд.
— Не ушла еще? — прикрикнул на нее Соколов. — Чтоб духа твоего здесь не было!
Этим было сказано: иди, отоспись, завтра пятница, день операционный, и мне, Дашенька, очень нужны твои сноровистые руки.
По-разному подбирается к людям старость: к одному быстро и неотступно; к другому — робко, в обход да сторонкой. Не первый год тягается он с ней, а нынче так вот взяла и одолела: горбатиться стал, да и волосы… Куда грива-то твоя подевалась, Варфоломей Петрович? Как же немилосердно время, если выкрадывает у людей самое нужное, самое ценное — здоровье.
Трудный путь пройден с этим дорогим ей человеком. Изо дня в день видит, как ходит он по палатам: в руке стетоскоп, на губах улыбка. Тревожен час, когда в приторном запахе эфира операционной работает с ним. Натянет на его руки с извитыми венами резиновые перчатки, а нянечка тем временем завяжет на нем тесемки стерильного халата. Весь в белом, в марлевой маске, выпрямится и вмиг преобразится Варфоломей Петрович. Похоже, в белом халате спрятан эликсир живительных сил. Знает его и другим, когда, прикрыв глаза тому, кого не спас, медленно натянет простыню и, отойдя в сторонку, закурит. Не трожь тогда его.
В одноэтажном доме, в бывшей квартире земского доктора Зборовского, живет нынче Дарья Платоновна. Может, Соколов неспроста пристроил сюда? Или так вышло случайно? Но к приезду ее из Ветрогорска пустовала именно эта квартира.
Из голубого почтового ящика, прибитого к наружной двери, Дарья Платоновна вынула газеты и, не развертывая, положила их на подоконник. Не заметила, как выскользнул и спорхнул на пол фронтовой треугольник. Увидела, когда, отоспавшись, начала подметать: под столом, словно кто подбросил, лежало письмо. Крохотное, на полстранички, что, однако, не уменьшило страшной сути его. Середа в нем как бы сказал: скоро отгремят залпы орудий, небо стихнет, газеты перестанут печатать сводки с фронтов, санитарные поезда не будут доставлять раненых. Но для тебя, Даша, никогда, никогда больше не наступит мира. Даже после того, как солдаты вернутся домой.
Нет, она не закричала. Не стала причитать. Не отогнала из-под окон весело галдевших ребят. Никого, никого к себе не позвала. В голове стоял шум, будто стайка грачей носилась взад и вперед.
Долгие летние сумерки. Тягучая ночь. А ночь выдалась светлая. Луны не видать, но по тому, как рельефно обрисованы крыша детского садика, терраски, красные шляпки «грибков», было ясно — луна позади дома.
Кто-то в белом халате пробежал по двору и скрылся за корпусом выздоравливающих. За стеной у соседей голоса. Тишину улицы вдруг рассек лязг грузовой автомашины. И снова все замерло.
Диктор пожелал спокойной ночи. И тут лишь сообразила, что весь вечер радио говорило, может быть пело, играло, а она и не слышала. Перед глазами был мальчуга, то младенцем, каким привезла его в Комаровку, то пареньком в новенькой поддевочке…
Что-то надо сделать. Не медля. Сию минуту. Что-то надо сделать! Набросила на плечи попавший под руку белый, с длинными кистями, платок.
Улица спит. Тускло поблескивает выложенная диабазом мостовая. Каждый камень ее четко очерчен. И никому невдомек, что она, Даша, под белым платком несет в себе такую черную боль.
«Почта. Телеграф». Да, сюда. Бланк?.. Да, конечно, надо заполнить телеграфный бланк. На деревянном барьере — три заляпанные чернильницы и ручки на веревочках. Взяла среднюю, обмакнула, перо нещадно царапает. Взяла другое — «уточку». Ужели в такую минуту способна выбирать любимые перья?
Снова обмакнула и написала: «Зборовскому Сергею Сергеевичу…» Номер его полевой почты сообщил Николай — «так, на всякий случай». Вот когда «случай» подошел! На тонкие линейки бланка упали слова: «Наш сын погиб 30 июля. Даша».
Отправила телеграмму. Зачем? Но он же отец. Николай переписывался с ним до последнего дня… до последнего. Пусть ни разу за все годы разлуки с Сергеем Сергеевичем не слышала его голоса, но всем своим существом, всем своим материнским сердцем чувствовала, что он принял Николая не просто как сына — в нем приметил и ее, Дашку Колосову из голодной Комаровки. Отец и сын. То доброе, что пришло к ним, пробилось сквозь толщу горечи и обид…