— В двадцать два ты будешь инженером, как я в свое время стал врачом, — сказал Сергей Сергеевич.
А он, грешным делом, мысленно продолжил: «В двадцать четыре ты возымел аппетит к земству, в двадцать пять сбил с пути мою мать, в двадцать шесть бросил ее, на тридцать втором причалил к «тихому берегу» — женился на другой».
Каникулы Николай собирался провести в Комаровке. Шеляденко упрямился, не хотел предоставить дополнительного отпуска.
— Для чого тоби стилько днив? Цилых полтора мисяца!.. А ричка там е?
— Есть: Комариха.
— А караси в рички е?
— И караси, и окунечки…
Смягчился:
— Ну тоди валяй!
За неделю до отъезда в общежитие позвонила Инна.
— Передайте, пожалуйста, Колосову из двадцать шестой комнаты, — сказала коменданту, — чтобы вечером зашел к Зборовским.
— Куда?
— К его отцу.
— К профессору Зборовскому?..
— Да, да.
Комендант явно опешил. Войдя в комнату № 26, поманил пальцем:
— Тебя, Колосов… Профессор Зборовский к себе приглашает.
И что особенно озадачило коменданта — в ответ никакого удивления: ровно этот парнишка чисто королевских кровей.
— Сергей Сергеевич тебе папаша будет? — не утерпел уточнить.
— Да, — буркнул Николай. — А вы что… знаете его?
— Как же! Дочку мою прошлым годом спас. От плеврита. Столько воды из ее бока выкачал! Сегодня выкачает, завтра, смотришь, снова набирается. И откуда только?..
Николай прикрыл ладонями уши — занят, мол, читаю.
Комендант ушел. А Костя определенно делает вид, что разговора не слышал. По крайней мере, ни о чем не расспрашивает. И хорошо делает: так не хочется рассказывать о себе.
Прихлопнул книгу. Читал ее, честно говоря, пустыми глазами. Сбежал с лестницы, на ходу застегивая косоворотку. И лишь на Александровской, возле самой парадной, сообразил, что на ногах у него резиновые спортивки: как шлепал в них дома, так и вышел.
Под аркой ворот — потасовка малышей.
— Гогочка-могочка, дать тебе в мордочку? — наседают двое на Петь-Петуха, дергают его за поясок, за воротник курточки, за ленту матросской шапочки. Она слетела с головы и обручем покатилась по асфальту.
— Гогочка-могочка!..
Выручка пришла неожиданно в лице девочки с угловатыми локотками. Она вскочила в самый центр баталии и, пронзительно визжа, закружилась, размахивая игрушечной лопаткой:
— Раз-зойди-и-ись! Разойдись!
Двое против двоих. Это уже лучше. Но вместо того чтобы отбиваться, Петь-Петух схватил с земли бескозырку и постыдно обратился в бегство. Прытко затопал по лестнице сандаликами. Узнав нагнавшего его Николая, покраснел:
— Нажми быстрее звонок. Мне не достать.
Отец еще не вернулся из клиники.
— Идем сюда, — Инна потянула Николая в кабинет и на правах хозяйки усадила в кресло.
Окна раскрыты. Портьеры сменили на летние. Полотняные, с цветной вышивкой, они полощутся в струях теплого ветерка. На полу, возле дивана, распластан ковер-тигр. Кот Рыжий лениво трется ухом о хищно оскаленную морду, вроде учуял родственную душу, вытряхнутую из этой шкуры. На письменном столе — муляж: широко раскрытый рот, огненно-красный зев — сверху маленький язычок, по бокам два шарика — миндалины. Листы, исписанные мелким почерком. Сколько перечеркнутого, подклеенного!
Инна положила ему на колени какой-то пакет:
— Подарок от меня.
— По какому поводу?
— Без повода. Форси перед комаровскими красавицами. — Смеется по-доброму.
Накрахмаленная зефировая рубашка с заостренными уголками воротничка. Модная, и так непохожая на его ситцевую, в горошек, косоворотку.
— Зря тратилась. Не возьму!
— Почему?
На минуту все вышибло из памяти. Перед глазами только и есть, что ее губы — капризные, но совсем, совсем не насмешливые.
— Не сестра я тебе, не сестра, — шепчут они. — Сергей Сергеевич тебе отец… а мне — отчим.
И то, о чем ей было известно давно, он узнает впервые.
Глава V
Шумит листвой июль — макушка лета.
На руках уже билет до Нижнебатуринска. В чемодане, перетянутом для страховки ремнем, матрикул. Поверх матрикула — ни разу не надеванная зефировая сорочка: «Форси перед комаровскими красавицами». И еще — фетровые боты на высоком каблучке, купленные для матери на деньги из студенческой кассы взаимопомощи.
До Нижнебатуринска сутки езды поездом, а там до Комаровки — если попутной подводой — еще полдня, а если машиной — и того меньше.
Вагон бесплацкартный. Вентилятор испорчен, и под потолком скапливается табачный дым.
Лежа на третьей полке, Николай раскрыл общую тетрадь — дневник. Узнай ребята, на смех поднимут: в девчачье дело ударился!
На нижней полке молодая женщина кормит грудью ребенка. Со средней, наклонившись, смотрит на ребенка военный. На боковом месте, у окна, сидит толстенный дядька, вытирает платком пот со лба и поминутно заглядывает под сиденье: целы ли вещи? В соседнем купе кто-то позвякивает ложкой, громко чавкает. И что это за повадка — как сядет человек в поезд, так перво-наперво давай лопать?
Из другого купе доносится шепот:
— Корова е?
— Та яка там корова! Ще в ту зимку закололы.
— А диточки е?
— Не-э, нэма у мэнэ чоловика.
Земляки Шеляденко: «А ричка там е?.. А караси е?..» Вагон покачивает. При тусклом свете «летучей мыши» писать невозможно. Каникулы. Не сразу отойдешь от студенческой жизни. Завтра увидит родные места. В избе возле тополя этой ночью долго не погаснет свет — мать печет пироги, ждет своего мальчугу.
За окном вагона темень. Ночь чудит то скрежещущим лязгом колес, когда поезд пересекает мост, то игрой гармониста и девичьей песней, когда минует деревеньку, то громыханием встречного состава. Замелькают вдруг фонари, и снова темень — леса, поля, леса.
Нижнебатуринск после Ветрогорска показался крохотным и как бы осевшим вместе с холмом, густо поросшим садами. Ни трамвая, ни автобуса.
Наведался к Соколову. Нет нынче навыка «крестным» величать. Родственник не родственник, но чем-то близкий. Проездом в Нижнебатуринске непременно заглядывал к нему. Да и сам Варфоломей Петрович прежде не раз наезжал к ним в Комаровку: с проверкой, порыбачить, поохотиться, от дел отойти.
Попутчиков до Комаровки ровным счетом никого. На привокзальной площади окликнули:
— Садись; студент!
— Фома Лукич!..
— Я тут с ночи встречал поезда. Кутерьма с ними, опаздывают. А Дарья Платоновна наказывала без тебя обратно ни-ни! Подавай ей мальчугу.
По пути Фома Лукич завернул на кирпичный завод: не резон транспорту порожняком обратно трястись.
— Кузницу строим, — не преминул похвастать.
Телега грохотала по булыжнику. Потом проселочной дорогой пошла мягче. Хрустит погруженный навалом кирпич. Высоко вздымается, обжигая жаром, солнце. Пахучие поляны. Березовые перелески. Ржаные поля. По правую руку Комариха то удаляется, то подходит едва ли не к самому краю дороги. Родная сторонка!
Пошло нескончаемое поле. Золотистым рядном колосятся хлеба. Изборожденная колесами дорога кренит телегу, а на колдобине поддаст так, что лязгнешь зубами. Одурманенный и полусонный, Николай меньше всего думал о том, что этой же дорогой в былое время Фома Лукич — Фомка — возил его отца.
Миновали Зайково, Филимоновку. За Гречихином потянулись пустоши — ковыль да лебеда.
— Примечай, — указал кнутом Фома Лукич. — Соседи наши второе лето не сеют. Так даром и пропадает землица.
— Чья?
— Коммуны «Красный луч». Как прочли мужики в газете про «перегибы», про «головокружение» — враз заблажили. Пошла ругня: «Провались, пропади пропадом она, коллективизация!» Где бы блюсти общественное, а они — шмыг из коммуны. Поразбирали со скотного двора и из конюшен своих коровенок да лошаденок. Развели по дворам. Вот земля и без хозяина. Дурачье! — Осердясь, Фома Лукич рванул ворот рубахи: обнаженная красная шея густо заляпана веснушками. Остальную дорогу он шевелил неслышно губами, точно нитку жевал. Возле бывшей усадьбы Кутаевских соскочил с телеги, прихрамывая подошел к продолбленному бревну, пригнулся и жадно стал пить из него родниковую воду. Вернувшись, хлестнул кнутом по оглобле и, будто не прерывал разговора, сказал: — А проиграл кто? Беднота. Безлошадному да без подмоги туго землю обрабатывать. Сообща-то сподручней! Ничего не скажешь, крепко поработало кулачье, поагитировало…