Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дома завела будильник, приготовила постель. Расчесала и снова скрутила в узел свои длинные волосы. С годами они потемнели. Скоро начнут седеть.

Полнолунная ночь. В небе ни облачка. Сын мой, где, на каком клочке земли перестало биться твое сердце?

Война. Близок ее конец. Наши армии вступили в Польшу, бои на Балканах, в Прибалтике. Где-то, среди многих тысяч военных, и ее мальчуга… был. Она сделала все, чтобы он стал таким, каким хотелось видеть его. Он никогда ничего не умел делать плохо. Ни в школе, ни в комсомоле, ни на заводе. Никогда не отрекался от того, во что верил… Завод не отпускал, давал броню. А он — на фронт. Материнский инстинкт слепо стонал: удержи! Не поддалась: правильно делаешь, сынок, сказала. Сама проводила. На смерть проводила… А если бы снова такое повторилось? Отпустила бы? Как страшно ответить. Потому что для матери сын — ребенок ли, взрослый ли — всегда дитя. Его хочешь сберечь. Однако еще страшнее толкнуть на бесчестное.

Совсем недавно Николай писал:

«Каждый день приносит все новое и новое. Это новое приближает день моей встречи с тобой, мама. Не волнуйся, даже в минуты боя не допускаю мысли, что меня ранят — смерть должна обойти».

Может быть, каждый, кто лежит в Нижнебатуринском госпитале, думал точно так же?

Полнолунная ночь. Нет, окна она не растворит, хотя в комнате душно. Будет сквозь стекло смотреть во двор. На горке песка забытые детское ведерко и игрушечная тачка. А мальчуга?.. Во что он играл?.. Как все мальчишки: в войну.

Молчи, Даша. Горя, которое вошло в твой дом, не смоют самые обильные слезы. Нет мальчуги. Только ты, Даша, живучая. Для кого теперь живущая?

Ровно в восемь утра на посту дежурной сестры задребезжал телефон. Нехотя оторвалась она от болтовни с юношей в полосатой пижаме, размотала перекрученный шнур и приложила трубку к уху.

К аппарату просили Варфоломея Петровича.

— Вам что, Дарья Платоновна, cito? — блеснула сестрица латинским словечком.

— Да, срочно.

Соколов куда-то торопился, но, узнав, что звонит Колосова, взял трубку:

— Ты откуда, Дашенька?

— Из дома.

— Заболела?

— Нет. Я не выйду сегодня на работу. Подмените меня кем-нибудь.

— В чем дело? Только короче.

— Коля убит.

«Короче и быть не может: Коля убит…» Соколов закинул за спину обнаженные по локоть жилистые руки и пошел по коридору, сопротивляясь сутулости.

Здесь, в тылу, людей не хватало. Не хватало на хлебозаводе, в швейных мастерских, в автопарке, тем более — в больнице. Не хватало по «списочному составу», но как-то всегда получалось, что кто-то кого-то замещал. Так и Даша: то операционной сестрой, то старшей, то просто дежурной на посту. «Выручи, Дашенька, подмени», — то и дело обращались к ней. А сейчас, выходит, нужно ее подменять.

На утренней конференции Варфоломей Петрович сообщил о несчастье у Колосовой. Все притихли. Горе не впервые вползало в дома нижнебатуринцев, и у тех, кто сам терял в эту войну, каждая беда, пусть даже чужая, обнажала собственную рану.

Из отделения в отделение, от поста к посту, из палаты в палату, от койки к койке передавалась горькая весть:

— У Дарьи Платоновны Коля погиб…

— Сестрицын сын убит…

Первым навестил ее Соколов. Вслед за ним — сестры, нянечки, все, кто смог урвать хоть минуту. Амеба, по-прежнему рыхлая, — теперь ее называют не кастеляншей, а сестрой-хозяйкой, — крепко обняла Дашу и басовито зарыдала: о, она тоже знает цену непоправимого — ее любимец, старший сын пал на дорогах Смоленщины, Думалось ей, придет к Даше и вволю наплачутся вместе, но та отстранилась, высвободилась из ее рук и сказала:

— Садитесь к столу. Чай будем пить.

Как же это? Будто ничего не случилось. В комнате прибрано, волосы Даши гладко причесаны, в глазах ни слезинки: чашки протирает, обводит полотенцем донышко, ручку. Разве что слишком медленно. О сыне ни слова. Ума не приложишь: крепится или покуда еще горе до нее не дошло?

На следующее утро, едва успели раздать градусники, Дарья Платоновна уже была в операционной. Знала: ждет ее Варфоломей Петрович, ждут больные, назначенные к операции. Ждет и этот, стонущий на каталке, лейтенант с раздробленной ногой.

Скольких выходила своими руками, а тебе, родному сыну, ничем помочь не смогла. Разыщу ли когда-нибудь тот бугорок, который скрыл навеки тебя?

Разложила на столике инструменты. Работа всегда придавала ей силы: и когда на душе было радостно, и когда до боли муторно. Ободряюще кивнула лейтенанту: не волнуйся, дружок.

Соколов не утешал, ничего, кроме дела, не спрашивал. Только время от времени вскидывал глаза: лицо ее как бы сжалось, уменьшилось, стало таким, как у юной хожалки Дашеньки, которую знал бог весть в какие времена.

К вечеру Колосовой принесли телеграмму:

«Наш сын прожил коротко, но чисто. В нем я снова нашел и снова потерял тебя. Позволь приехать».

Приехать? Зачем? Этим мальчугу не воскресишь.

Глава II

В осенние дни сорок третьего года, когда Николай мечтал о сухом и уютном ночлеге, в Ветрогорске тоже лил дождь, докучливый и знобкий. Небо замызгали тучи. Профессорская квартира казалась нежилой, хотя в ней обитали трое: Вера Павловна, Инна и Петь-Петух. Окна высокие, но темновато, абажур притянут низко к столу. Стены дышат плесенью, в углах закудрявилась паутина.

Отсвет пламени из облицованной плитками печи падал красными пятнами на платье, руки, лицо. Но тепла не давал. Инна бросала в топку школьные тетради. Строчки из года в год менявшегося почерка напоминали о безбурных днях детства. Впрочем, была одна буря: когда бабушка проговорилась, что Сергей Сергеевич не родной отец. Был отцом и вдруг — отчим. Измучила себя, измучила родных. Стала называть его по имени-отчеству. Потом и сама не заметила, как все снова встало на свое место.

Письма, заботливые и ласковые, приходят теперь от него нечасто, но с интервалами, которые позволяют не тревожиться о его судьбе.

Петь-Петух стоя рисует и все время раздражающе постукивает носком по ножке стола. Отец не узнал бы его: вырос, на голову выше мамы. Способный, но как-то слишком легко у него все получается. Рисует он прилично, особенно карикатуры. Недурно читает стихи. И даже поет. А вот дружить — ни с кем не дружит: каждый для него чем-то плох, на всех-то ему наплевать. Если война затянется и в вуз не поступит, призовут в армию. Там довоспитают.

Мать сидит на низкой скамеечке и как можно экономнее срезает кожуру с картофеля.

— За чернобурку — семь килограммов картошки. Грабеж! — пушит спекулянток на рынке.

Не хочется отвечать. Не хочется разговаривать. Не читается. Не думается… Каждый неудачник несет в себе причину своих неудач. Откуда во мне столько апатии, терзается Инна, сонливости? Может быть, моя апатия — простая лень? Я упускаю что-то очень важное. Подруги на фронте, в госпиталях, а мне военкомат отказал: нельзя оголять тыл! Нет, не так, не так все получается. Лишь редкие твои письма, Николай, выводят меня из этого состояния.

Недобрые мысли прервал звонок. Пришел Лагутин.

Вера Павловна схватила тазик с картофельными очистками и — метеором — на кухню.

Лагутин, подмигнув ей по-свойски, засмеялся.

Нынче дефицит не только на продукты — дефицит на улыбки. Пока он вынимает из портфеля банку консервов, Инна изучающе смотрит на него: светлые волосы, роговые очки. Если он рядом, все в нем неплохо, но стоит ему уйти, в памяти остается: и то, как был одет, и цвет полосок его носового платка, и что они оба ели… А вот о чем он говорил — никак ей не вспомнить. «Чтец-декламатор!» Ни доброго, ни плохого не слышала о нем от отца.

Рассыпчатая картошка, дымок от папиросы. В комнате стало уютнее, теплее. Нет, Лагутин не забывает семью своего шефа. Хотя шеф его кандидатской, которую на днях защитил, не отец, а профессор Куропаткин. Возглавляет Куропаткин теперь обе терапии: госпитальную и факультетскую.

58
{"b":"904064","o":1}