Клинские фильеры цех принял, как принимают новорожденных: бережно, со светлой улыбкой. Апробировали их на машинах. Заправили — волокно пошло чистое, без засора. Как Инкины волосы, переливалось золотистыми искорками.
…Май — месяц добрый. Не успеешь оглянуться — шумит уже листва. Давно Николай не был у Зборовских. Все откладывал со дня на день. Инна позвонила ему в цех:
— Ты?
— Я.
— Вернулся?
— Как видишь.
— А к нам когда?
— Нет времени. Занят.
— Ах, занят?..
Хотел что-то сказать, но трубку повесила.
Потом позвонил Сергей Сергеевич:
— Где пропадаешь?
Умываясь на кухне, густо намылив лицо, услышал и от матери:
— Съездил бы ты, мальчуга, туда… Еще подумают — я отрываю.
Выбрался нарочно в будничный день и попозднее. Говорил за столом, как ни странно, больше с Верой Павловной. О том, что директор предупредил: после отпуска придется занять должность технолога. «Ни за что не соглашусь!»
— Почему? Такое доверие! Так и до директора дослужишься.
«Дослужишься»…
Инна пререкалась с Петь-Петухом. В семье знали: они не питают нежности друг к другу. Но сегодня она особенно беспощадна:
— Выскочка! Подсказывал на уроке, чтобы учительница заметила: я, мол, все знаю. А спросила — в ответ ни бэ, ни мэ? Так тебе и надо! Троечник!
Потом вдруг стала бурно веселой: включила приемник, поймала в эфире фокстрот и начала тормошить его, Николая. Оттолкнула. Притихла. Выжидающе смотрит. Девичья гордость не позволяет спросить: почему? Почему избегаешь меня?
Снова целую неделю не был там. Потом два дня подряд забегал ненадолго. И опять пропал: пусть будет так. Так лучше.
Сергей Сергеевич заметил их разлад. Но причины не знал.
Однажды Николай застал у нее Лагутина. Юрочка, как всегда, сам собой доволен. Отправились в театр втроем. Ставили «Опасный поворот». Пристроились в хвост очереди у кассы. Юрочка вдруг исчез, затем появился и, улыбаясь, шелестнул билетами:
— Обхожусь, как видите, без очереди. Очень просто: «Не откажите в любезности, — прошу кого-нибудь из стоящих у самой кассы, — взять и на мою долю»… Никто не отказывает.
— Зачем ты бываешь с ним? — не выдержав, как-то спросил ее Николай.
Запахнула потуже наброшенный на плечи турецкий платок Веры Павловны. Лето, а она ежится.
— А тебе-то что? Чем не по душе тебе Юра? Замуж выйду за него… Советуешь?
— Такие вопросы решают вдвоем. А когда чувства нет — к-посторонним за советом обращаются. — Посмотрел вслед на быстро бегущие вверх по лестнице каблучки, на ее пальцы, скользившие по перилам.
Тоненький волосок, он может оборваться. Что ж, пусть так, так будет лучше.
Николай снова собирался в Комаровку. Пребывание там всякий раз доставляло ему истинную радость. И Дарья Платоновна ждет не дождется этого дня. На заявлении уже резолюция Груздева: «Очередной отпуск — с 20/VI». Решили выехать в Комаровку 23-го.
Но поездка не состоялась.
Снова вокзал. Не Нижнебатуринский, крохотный, деревянный — Ветрогорский, с квадратным циферблатом на башне. Снова у перрона тысячеголосо гудит воинский эшелон. Винтовки. Рюкзаки. Шинельные скатки.
Тебе тоже двадцать шесть лет. У тебя тот же излом густых черных бровей. Только глаза твои не черные — голубые. И ты не Сергей Сергеевич, ты мой сын: лейтенант Колосов. Два кубика в петлицах. Твои ли крутые плечи перетянуты портупеей? Ты ли это, мальчуга? Давно ли босым бегал по Комаровке?
Неделей раньше уехал на фронт твой отец, полковник медицинской службы Зборовский.
Не колокол, как тогда, сигналит об отправке эшелона — говорит радиорупор. Взмахивая огромными локтями, задвигались рычаги колес. Медленно поплыли окна вагонов.
Николай легко вскочил на подножку. Одной рукой ухватился за поручень, другой помахивает ей, а в глазах… какая лихорадочная тревога в его глазах.
— Я буду часто писать, мама!.. Долго в городе не задерживайся! Перебирайся в Комаровку!
— Не бойся, сынок, за меня. — Многое хочется крикнуть вслед, но и слова не выдавишь. Вдруг сообразила, почему раньше, стоя на платформе, он все оборачивался, поглядывая по сторонам — ждал и не дождался? Побежала за вагоном: — Я ей позвоню! По-зво-н-ню-у!
Бежала вдоль платформы вместе с сотнями, может тысячами, других матерей.
Толчея рассосалась. Дарья Платоновна продолжала стоять, глядя на далекий семафор, за которым скрылся хвост поезда.
Часть третья
ПОЛЫНЬ… ПОЛЫНЬ…
17 июня 1943 года.
Над лесом — свинцово-серые тучи. А в них, как амбразуры в дзотах, кое-где голубоватые окошечки.
Я пишу эти строки в то время, как пламя пожара еще полыхает. Только что в погребке рвались снаряды, и каждый взрыв был ударом по моему сердцу. Да, горит не погребок, горю я сам. Так, по крайней мере, мне кажется.
Примерно в 18 часов немцы стали обстреливать огневую позицию нашей батареи. И надо же такому случиться — угодили прямо в погребок с боеприпасами. Земля выбросила наружу вулкан огня. Мы стали спасать пушку. Вытащили ее, черную, неповоротливую. Огонь тушили песком. А немцы, видимо заметив пламя, усилили обстрел. Снаряды — чужие и наши — рвались один за другим. Фонтаны взрывов.
Имел ли я право жертвовать людьми для спасения снарядов? Нет… Да… Во всяком случае, проявил мало распорядительности.
Спокойнее, спокойнее, лейтенант Колосов, ты должен пройти через все это.
20 июня.
После того как сгорел погребок, немцы успокоились. Будто ничего большего им и не надобно.
Здесь, в землянке, я совсем по-иному стал воспринимать слова Гейне: «Я не мстителен — я очень хотел бы любить своих врагов, но я не могу их полюбить, пока не отомщу, — только тогда открывается для них мое сердце. Пока человек не отомстил, в сердце его все еще сохраняется горечь».
22 июня.
Тяжелые дни. А время бежит быстро. Скоро уже два года, как я расстался с матерью. Никто из нас не предполагал, что разлука затянется так надолго. Я не был психологически подготовлен к тому, что война может развернуться на нашей территории и такими темпами.
Одни строчат стихи, другие — письма, со мной же постоянно в планшетке дневник. Берегу его, как и партийный билет, который вручили мне под Невской Дубровкой.
Моя голова как перезревший, полный зерен и воды арбуз: мысли затопили мозг. А жизнь подчинена приказам, приказам…
26 июня.
Люди как поезда: приходят и уходят. Местные, ленинградцы, и из далеких краев. Только что окончившие школу и пожилые, обстрелянные в революцию. Кадровые и недавние штатские. Малограмотные и с высшим образованием. Добряки и себялюбцы. Чужие друг другу, но все в едином потоке. Сколько их прошло! И каждый раз при расставании болит душа.
В прошлом году летом, ожидая назначения, мы жили втроем на одном командном пункте полка: я, мой земляк — ветрогорец Смагин и ленинградец Середа. Сначала отбыл Смагин, к весне ушел Середа. Последним — я. Теперь наши батареи стоят рядом.
Арттехник Середа старше меня на десять лет — ему тридцать восемь. А дружбе с ним возраст не мешает. Прежде он был кинорежиссером, но уже на третий день войны шагал с тысячами других к пунктам формирования народного ополчения. Шагал вместе с рабочими, учителями, геологами… Его переправляли из одного пункта в другой: все они были переполнены добровольцами. Середа общителен и остер. Когда однажды в моем голосе уловил минорные нотки, рассказал о себе:
— Никогда не забуду Невского проспекта в конце августа сорок первого года. В Ленинград прибывали разбитые части. Формировались студенческие отряды. Уезжали последние детские сады. Они напоминали разоренные гнезда. В голубых и красных автобусах — малыши. Кто жует, кто прижимается носом к стеклу, кто помахивает ручонкой. А мамы… мамы плачут, но не знают, что некоторым уже никогда не придется увидеть своих детей. Казалось, врага не остановить.