Если ночью на заводе случалось что-либо аварийное, никто не считал зазорным поднять Степана с постели. И он безотказно бежал в цех, летом — чуть ли не босым, зимой — в наспех наброшенном ватнике. Хорошо, что квартира неподалеку.
Шутил ли, сердился ли Степан Шеляденко, имел привычку называть своего собеседника «голуба». Независимо от возраста и ранга. Вплоть до директора завода и начальства из главка.
— Ты у мэнэ, голуба, тут шуры-муры с парнями не смий! — грозил он фильерщице Нюсе на правах старшего, хотя самому давно ли перевалило за тридцать. А озорной Нюське Вишне все нипочем. Как завидит Николая, так обязательно потешается:
— Эх, де-воч-ки, мне бы этанького в мужевья!.. Чер-но-бро-вень-кого… голу-богла-зень-кого… — Каждый слог выговаривает старательно.
Сначала чурался ее, насмешницы, черноволосой, со скуластым лицом и слегка приплюснутым носом. За версту обходил. И чего обижался? Шутит ведь.
Ко многому привык Николай. Привык к Шеляденко, к его смачным вздрючкам провинившихся: вскипит, себя забыв, хоть намордник ему надевай. А скажешь:
— Нехорошо ругаетесь!
— Я ругаюсь? — Расстроится. И впрямь не замечал за собой такого грешка. Потом засмеется и, обретя обычный голос, ответит: — Выкричишься и вроде лэгше работа идэ.
Привык Николай и к убийственно путаной речи его — полуукраинской, полурусской. И к слабости Шеляденко «до машин». Похлопает по ребру прядильной, точно по кобыльей шее, причмокнет:
— Добра механика!
Трепетную почтительность испытывал Шеляденко и к телефону. Услышит звонок — выждет, пока снова раздастся, и тогда лишь снимет трубку, приложит ее к уху, торжественно отзовется:
— Вас слухае уважаемый Степан Петрович Шеляденко.
Телефонные распоряжения всегда почему-то считал самыми срочными:
— Чуете, хлопцы? Щоб живо! Приказано по телефону!
Зная эту слабую струнку, из заводоуправления часто злоупотребляли указаниями начальнику прядильного цеха, — не устными, не письменными, а именно телефонными.
К Николаю относился не зло. Но считал обязательным давать понять, что он-де, Шеляденко, тоже кое-чего в химии кумекает:
— Що правда, то правда: в вузах я нэ був, но дило свое знаю. Так що в оба на мэнэ гляди: практика тоби в химии, голуба!
Да, ко многому привык Николай. Примелькались закопченные фасады, заборы; озеро, рассеченное плотиной, в которое спускают очищенные сточные воды; толчея на автобусной остановке в часы смены. Постепенно, глубоко и прочно, врастал он в жизнь прядильного цеха. Завод стал учебной базой института. Кафедра искусственного волокна была создана всего лишь три года назад. Начиная с третьего курса студенты должны были знакомиться в цехах с технологией приготовления и прядения вискозы. Потому и получилось так, что Николай свою практику действительно начал значительно раньше других.
Увлеченно следил он, как по многочисленным трубам прядильных машин шла вискоза. Желтовато-бурой жидкостью проступала она через не видимые глазу отверстия фильер. С каждым метром жгут, утолщаясь, обрастал новыми нитями. Затем показывались островки удивительно белого, как иней, шелковистого волокна. И хотя на рабочих местах возникали всякие неполадки, хотя слесаря-студента иной раз тормошили по пустякам, новизна впечатлений сменялась чувством восторга перед тем, что делали рабочие руки.
После события с Березняковой Степан Петрович потерял улыбку, притих. Дома гитара в его руках скорбела, стонала. Прежде под крепкими пальцами струны звучали празднично, раскатисто. И если б не знать, что он один, казалось бы — играет десяток гитаристов. Когда с заводского двора вывезли последнюю машину почерневшего снега, когда из высоченных труб густые клубы дыма заискрились в лучах весеннего солнца, Шеляденко пришел в цех весь какой-то умильный. В новой светлой паре, в рубахе с вышитой грудкой.
— Ты что прилизан, точно с причастия? — перехватил его у развилки дорожек Груздев. Одна вела к прядильному корпусу, другая — в химический.
— А може и справди причащався?
В церковь, понятно, Шеляденко не ходил, винца и просвирки не отведывал, к святым таинствам не приобщался. Но то тяжелое, что давило его с тех пор, как ушла Березнякова, — он всегда говорил о ней «ушла», а не «умерла», — растворилось. Долгое время держал он ответ перед своей совестью: формально не виновен в ее гибели, но, если разобраться… Ответ должен нести за двоих: ведь в детском доме ее Светланка — сиротка. Вначале смутно, потом все настойчивее стала одолевать неотступная мысль: а что, если б удочерить? Сходил в исполком — одобрили. И вот он — отец. В доме хоть и стало хлопотней, появилась маленькая девочка. Глазастенькая — вылитая Березнякова.
— Решили мы с жинкой взять соби сиротку, — поделился он с Груздевым. — Худо-бидно, зумием Свэточку в люды вывести. Жинка, правда, трошки струхнула: «Чужая, она чужой и будет. Может, в детдоме ей лучше?» Може… Алэ роднее в семье. Вырастэ, а там як захоче, нэ будэмо прикидатыся мамами да папами, як е розкажемо ий всэ.
Глядя на Шеляденко, длинноногого, угловатого, Николай пытался представить его с девчуркой на коленях. Чужой ребенок стал родным. А мне родной отец — что есть он, что нет. Отец. Имя его знает в Ветрогорске каждый. И все-таки…
Не все в жизни укладывается в стандартные рамки. Их отношения — отца и сына — оставались необычными. Встретились они не после разлуки, встретились даже не зная друг друга. По крови родные… Но слишком долго Николай воспитывался на материнской, только материнской ласке. Сколько помнил себя — всегда помнил только мать. У сверстников водились сестры, братья, родные и двоюродные, всякие дядьки, тетки — в общем, родия. Всех их ему заменяла она — мать. В порыве ссоры, когда комаровские ребятишки, случалось, обзывали его ублюдком, даже тогда мать оставалась для него неприкосновенно чистой. Выйдет она, услышав мерзкое слово, положит на его вспотевшие вихры свою теплую руку и грустно, строго посмотрит на ребят. Да так посмотрит, что глупому языку не шевельнуться. «Дарь Платонна, Дарь Платонна, — ластились самые забиячливые, — можно к тебе в избу?» И если, запомнив зло, он вздумает кого не впустить, мать остановит: «Слово у кого сорвалось зря, глупость, а ты и рад человека в звериную шкуру упрятать?» Не только ребята — самые сварливые бабы Дарьей-мудрой прозвали ее. Вот какая у него мать! И всеми своими чувствами он, деревенский парнишка, не принимал отца, который ничем не проявил себя в его жизни. Зато тот донимал:
— Прошу тебя не чуждаться. Живи у меня. Не возражай. Пойми наконец: ты мне сын, такой же, как Даше… Дарье Платоновне.
— Нет, не такой же!
Во взгляде исподлобья — Дашина гордыня, Дашино стремление охранять собственную независимость. Так и она в свое время отвергла его попытки помочь: на протяжении многих лет неизменно возвращала деньги обратно — сначала в Петроград — Ленинград, потом в Ветрогорск…
И теперь Николай продолжал считать, что дом его, само собой, не на Александровской, а в общежитии той самой Техноложки, которая дает ему стипендию, образование и все, что у него есть.
Тем не менее он бывал у Зборовских. Почему бывал? Чувство долга? Вряд ли. Почему же парень, выросший в глухомани, в крестьянской избе, повадился в этот дом с чуждым ему укладом? В четырехкомнатную профессорскую квартиру, наполненную всяким ненужным древним барахлом: оленьими рогами, сервизами с крохотными чашечками, из которых пей — не напьешься, которых никогда никому не подают. Неужели приходил ради Инны, которой он и не брат, а так… сбоку припека? Сбоку… Потому, видно, и называется побочным братом?
В город заглянул июнь — первыми солнцепеками и редкими дождями. Воздух пахнет чем-то сладким, кондитерским. В скверах и на площадях хлесткие брызги фонтанов. Цветы засыпали Ветрогорск. Продают их женщины, не горожанки и в то же время не деревенские. Особенно бойко торгуют возле театров, кино, у ворот парка культуры и отдыха.
Николай перешел на второй курс.