Они выехали на улицу Говарда.
У Алексея щемило сердце, когда он смотрел на белые херсонские дома с узорными решетками поверх дверных стекол, на выложенные желтым известняком панели, на запыленные липы по сторонам дороги. Все было знакомо до боли. Он вернулся на родину…
Два военных года — большой срок. За это время Херсон многое перетерпел. Были здесь деникинцы, был атаман Григорьев, были греки и французы. Следы их посещений попадались на каждом шагу: то обгорелые балки вместо дома, то сломанное артиллерийским снарядом дерево… Сейчас Херсон осаждал Врангель. Так же, как и два года назад, доносился орудийный гул. Стреляли где-то в стороне Днепра. Упругие удары выстрелов чередовались с обвальным грохотом разрывов.
— Откуда бьют? — спросил Алексей,
Возница ответил, сердясь неизвестно на кого:
— Шо це за «бьют»? Чи це бьют! Ото ничью побачишь, що буде!
Вид у города был запущенный и неприветливый. В канавах у дороги гнили помои, в них рылись одичалые собаки. В раскаленном воздухе растекалось зловоние. Жители ходили с озабоченным видом, не глядя по сторонам, и чувствовалось, что они давно уже привыкли и к этой запущенности, и к грязи, и к артиллерийской пальбе, и ко многому другому, что их ничем уже нельзя удивить. Как непохожи они были на тех шумных, темпераментных херсонцев, каких Алексей знал с детства.
Да и сам он был уже не тот долговязый гимназист, что апрельской ночью восемнадцатого года на рыбачьем баркасе ушел в плавни с остатками разбитых немцами фронтовиков. Дорога его на родину кружила по Украине, по России, уходила далеко на север, до Перми, и снова, хитро поплутав, привела на Херсонщину. Около года Лешка был ординарцем Силина, который командовал пехотным полком в Красной Армии. Потом Силина перевели на партийную работу, назначили комиссаром кавалерийской дивизии, и он перетащил Алексея за собой. Здесь Алексей стал работать в Особом отделе. Рекомендовал его туда Силин. «Хватит, — сказал он, — в ординарцах ошиваться. У парня голова культурная, а он на посылках — не по-хозяйски это!..»
Семь месяцев Алексей проработал военным следователем. Здесь же приняли его и в партию…
В апреле двадцатого года дивизия остановилась в Верхнем Токмаке. Когда она двинулась дальше, Алексея в ней уже не было: он свалился в тифу. Он не видел, как уходила дивизия, не довелось ему проститься с товарищами, но, когда пришел в себя, обнаружил в больничной тумбочке толстую пачку писем от однополчан и характеристики, оставленные ему Силиным и начальником Особого отдела Головиным. С этими характеристиками, выписавшись из больницы, он приехал в Харьков, в ЦУПЧрезком,[16] и оттуда, без толку проболтавшись две недели в ожидании назначения, был направлен в распоряжение Херсонской ЧК.
И вот теперь на попутной телеге въезжал в город рослый красноармеец, стриженый, худой после недавно перенесенного тифа. У него обветренные, обожженные солнцем скулы, твердый рот. И на вид ему можно дать много больше его девятнадцати лет. Только в пристальных светло-серых глазах такой же холодный и беспокойный блеск, как и два года назад…
Одет Алексей был плохо. Гимнастерка и штаны расползались от ветхости. Печальное зрелище представляли сапоги: истлевшие голенища, подошвы дырявые, кое-как скрепленные кусочками проволоки и подвязанные для верности веревкой. Из дырок торчали концы измочаленных портянок. Шинели не было совсем. Возле Лютеранской улицы, где когда-то Алексей (тогда еще Лешка) стрелял в шпиона из иностранного вице-консульства, крестьянин повернул налево.
— Стой, дядю, ты куда?
— А тоби що?
— Так мне же прямо надо.
— Во голос! Ийди, хто ж тоби держить? — удивился возница.
Алексей спрыгнул с телеги. Спорить было бесполезно.
Впрочем, он не жалел, что оставшееся расстояние придется пройти пешком.
И вот он снова шел по Суворовской в густой и прохладной тени ее раскидистых лип. Он вспоминал почему-то не восемнадцатый год, не немцев и расстрел фронтовиков возле Потемкинской, а то казавшееся необычайно далеким время, когда он бегал здесь мальчишкой. Вот улица, где находилась его гимназия. А вон кафе-кондитерская немца Лаупмана, где продавался шербет из разных сортов мороженого, сдобренного вареньем и орехами— мечта всех херсонских ребятишек. Это удивительное по вкусу лакомство носило название «неаполитанское спумони». Сейчас кафе закрыто, витрины заложены досками и на них висит объявление: «Питательный пункт перенесен на Виттовскую».
Орудийные разрывы здесь слышнее, но, несмотря на это, народу много. Хозяйки с тощими кошелками; спешащие куда-то совслужащие; красноармейцы, матросы, крестьяне; беженцы с печальными и голодными глазами, забредшие с вокзала в поисках чего-нибудь съедобного. В тени пустующих деревянных киосков стайками сидят беспризорные..
Алексей свернул на Ришельевскую и прошел несколько кварталов. В одной из боковых улиц стоял красивый двухэтажный дом с большими венецианскими окнами, принадлежавший когда-то богатому херсонскому заводчику. Сейчас у подъезда расхаживал часовой. Здесь располагалась уездная ЧК.
В коридорах ЧК многолюдно и шумно. Дежурный — румяный паренек воинственного вида, в кубанке, с наганом на боку — провел Алексея на второй этаж. Отворив одну из дверей, он сунул в нее голову и доложил:
— До вас человек пришедши, приезжий.
— Давай, — сказали за дверью.
Пропуская Алексея, паренек ободряюще подмигнул ему:
— Идите. Не дрейфьте, товарищ…
Человек, сидевший в комнате за широченным письменным столом, был Брокман, председатель ЧК, латыш, плотный, широкоплечий, в серо-зеленом английском френче.
На столе перед ним стояла массивная чернильница без крышки и снарядный стакан вместо пепельницы. Рядом, на табурете, помещалась коробка полевого телефона.
Он долго и внимательно читал документы Алексея. В документах говорилось, что военный следователь Особого отдела Михалев Алексей Николаевич направляется в распоряжение Херсонской уездной ЧК после «прохождения лечения в госпитале».
В служебной характеристике Алексея было сказано, что Алексей «является преданным делу рабочего класса и беднейшего крестьянства, который не жалел своей молодой жизни за Советскую власть… проявлял отважность и сообразительность в борьбе с врагами, а также, будучи грамотным и членом партии большевиков, стоял, как утес, на страже справедливости…».
В письме ЦУПЧрезкома рекомендовалось использовать Алексея на оперативной работе.
Пока Брокман читал документы, Алексей рассматривал его. У председателя ЧК выпуклый лоб и сильная челюсть. Расчесанные на пробор седоватые волосы лежали на его круглой голове, как склеенные. Руки большие, узловатые, с зароговевшими ногтями.
Отложив бумаги, Брокман спросил:
— Сам откуда родом?
— Отсюда, из Херсона.
— Здешний? Значит, город знаешь? Родные есть? Где воевал? Ранен? Куда? Образование имеешь?.. — Вопросы он задавал отрывисто, с едва заметным акцептом.
Расспросив о работе в Особом отделе, он достал из кармана коротенькую глиняную трубку и, набивая ее махоркой из жестяной коробочки, исподлобья оглянул Алексея.
— Ну и фигуры ко мне шлют, — проговорил, двинув челюстью, — оборванца на оборванце… Оружие хоть имеешь?
Алексей достал из заднего кармана маленький бельгийский браунинг — подарок Силина, Брокман махнул рукой:
— Это не оружие для чекиста. — Он подошел к двери, приоткрыл ее и крикнул:
— Фельцера ко мне!
Потом сел за стол и уткнулся в бумаги, словно Алексея и не было в комнате.
Через несколько минут в кабинет влетел щуплый остроносый человечек в съехавшей на затылок военной фуражке.
— Звали? — спросил он, дыша со свистом.
— Это Михалев, наш новый сотрудник, — сказал Брокман. — Надо его одеть, чтобы не стыдно было. И пусть оружие выберет.
Начхоз окинул Алексея оценивающим взглядом и в затруднении покачал головой:
— Нелегкая задача! Такой рост! Это же Илья Муромец! Ну хорошо, что-нибудь придумаем.