Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Там, где резвый конь ноги пообивает, у ленивого копыта не треснут. Нам надо оберегать эти лучшие, благородные, порывистые натуры. С них нельзя чересчур много спрашивать, к ним надо подходить очень чутко. А люди, которые готовы покровительствовать даже скотине, видят в таких натурах прежде всего лентяев, чей удел — бич.

Не слыша больше докторского голоса, не давая себе отчета в происходящем, я едва спустился с лестницы и побрел в парк. В ушах гудело одно и то же: взыскательней всего именно те, кто их любит. Слова эти не сходили и с языка; бессчетное число раз я повторял их вслух, часами, бродя где попало — по галечнику вдоль морского берега, по рододендроновым аллеям, по косогорам. Но, слоняясь у моря и в парке, непрестанно ревниво следил за тем, чтобы отовсюду видеть угол Сониного дома, крышу, ее окно, веранду в глициниях — видеть все, что напоминало тоскующему сердцу: она там — твоя единственная, она близко.

Свет сменился тьмою, тьма — светом, а бессонные веки мои не смыкались, я не ложился, одержимый мучительными думами и тягостными переживаниями. Время от времени, крадучись, поднимался по знакомой лестнице, но меня не пускали за порог, прося заходить попозже.

Едва ли я сознавал, в какой последовательности и долго ли все это происходило, однако сейчас мне кажется, что тогдашние мои мысли и чувства как бы отчеканены на металле, неподвластном разрушительной силе времени, настолько ясно и четко стоят они передо мною и посейчас.

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

Одолевает тупая боль, заставляющая стонать. Во мне словно нарывает что-то, и в душе и на теле — всюду. Сначала меня слегка обдает теплом, потом становится все жарче и жарче; где-то — нельзя даже определить, где именно, — пронзительно бьет этот страшный жар. Холодной водой смачиваю запекшиеся губы, чтобы хоть немного освежиться, но боль жжет и жжет, и кажется, что весь воздух и вся природа кругом пронизаны жгучим, беспощадным зноем. Пристально гляжу вдаль, пламенем горят набухшие веки, и отсвет голубых просторов зыблется в затуманенном дрожащем взоре.

Что это — жалость? Нет как будто. Скорбь? Тоже навряд ли. Угрызения совести? Не знаю! Пусто, невероятно пусто в груди, и это гнетет. Свинцовая пустота порождает равнодушие, вытравляет чувства. Душа смята гибельной безнадежностью, и только один рассудок по-прежнему не перестает трудиться в наступившем великом безмолвии.

О, этот рассудок, о, неумолимый человеческий мозг! Сколько раз я хватался за тебя, как утопающий за соломинку, но разве ты чем-нибудь помогал, когда мне бывало поистине трудно? И вот сейчас — не ты ли многократно и неопровержимо доказывал, что угрызения совести у меня необоснованны, скорбь — напрасна, ибо много ль значит во вселенной жизнь одного человека. Самые здоровые люди и те — рано иль поздно — умрут, и что такое для вечности дни, годы и даже тысячелетия? Перед абсолютом, перед бесконечным весь мир и человек просто смешные ничтожества.

Но почему же все-таки не под силу тебе, рассудок, чем-либо заполнить пустоту, зияющую в груди, почему не можешь ты поселить в ней нечто, проявляющее признаки жизни? Как же беспомощен ты, рассудок! Каждое твое намерение оживить пустоту кончается неудачей, и мертвенный провал ширится и ширится…

Меня тянуло сначала к морю, но в испуге я сошел с тропинки, что вела на берег: воздух тут, казалось, загустел от сильного запаха увядающих роз и морскому ветру не пробраться было сквозь густую древесную листву.

Чуть погодя снова отправился туда. Но все по-прежнему томился там воздух, отягченный ароматами, и не только воздух — все цепенело вокруг меня и во мне самом, на все снизошел давящий покой. Я почувствовал, что напрасно пытаюсь шевельнуть ногою — все равно не сойти мне с места. Да и что это, в сущности, такое — продвигаться вперед, топтаться на месте, шаг за шагом брести по пыльной дороге? Владеет ли мною, рассуждал я, желание искать кого-нибудь, стремиться куда-то? Ждет ли меня кто-либо? Нет, никто не ждет и никого мне не нужно. Что же будет? Достигну ли я чего-нибудь в жизни? Разве можно идти вперед, если нет у тебя никакой цели. К чему такое бесцельное движение? Хоть быстрее молнии крутись вокруг земного шара — все равно, если потеряна цель, твой полет лишен смысла и значенья, ведь земля — крошечная величина в бесконечности миров. Стоит ли вместе с лучами света уноситься еще дальше, настигать луну, солнце, дальние звезды — что мне с этого? Я и тогда буду так же далек от вечности, как теперь здесь, на земле, где ступает моя занемевшая нога. Я всего-навсего ползущий червячок, я — сглаженный прибоем голыш на морском берегу, который перекатывают плещущие волны или вминает в песок нога прохожего. Я — жалобный ветерок, шелестящий средь листьев. Ветерку не дано знать: куда унестись и откуда задуть и почему нужно постоянно спешить — то с моря забираться в горы, то по долинам мчаться обратно к морю. Нет смысла даже в сознательном движении, если тобою потеряна цель.

Что же гонит меня из дома, что вызывает во мне предчувствие, будто, неустанно двигаясь, я все-таки куда-то приду? Что засылает мне в мозг миражи, говорящие о моей близости к завершению каких-то поисков? Я не нахожу ответа на такие вопросы и растерянный стою на высоком берегу. Внизу искрится, сияет море. Утки, летящие длинной вереницею с запада на восток, садятся на воду, словно им захотелось омочить свои перья в прохладной воде. Потом птицы снова взлетают и теряются в небе. За первой стаей несется вторая, третья. Уткам конца нету. Начал считать их, дошел до ста сорока семи, но из темной, наплывавшей с запада полосы выносились новые и новые цепочки. Не сочтешь, молвил я про себя, и перестал следить за утками, а память нежданно подсказала, что берег Черного моря — окружность, и птицы, возможно, тоже летают по кругу. Мне же видна только часть окружности, и поэтому вряд ли я дождусь конца полета, вряд ли сосчитаю летящих птиц. И все-таки что-то тянуло меня остаться, увидеть этот конец, потому что ощущение бесконечности угрожало мозгу тем же самым застоем, что сдавил мне грудь и, казалось, проявлялся во всем окружающем. Бессильно опустился я на скамью и, машинально глядя вперед, забылся, перестал следить за птичьей вереницей. Спустя некоторое время взор мой снова понесся в море, однако утиные стаи уже исчезли и по сверкающей глади не скользило ни единой тени. Правда, в сторонке маячило несколько парусов, но они были воздушней и белее ангельских крыльев, и солнечные лучи сверкали на них, соревнуясь с блеском морской волны. На душе внезапно полегчало, долгожданное умиротворение овладело чувствами, ясная мысль озарила голову: стало понятно, почему я без толку слонялся с места на место, почему так упорно дожидался, пока не пролетят долгие птичьи стаи.

Шаг за шагом бродя по тропинкам, я не стремился выйти куда-либо к намеченной цели, мне хотелось только выиграть время, обратить утро в полуденную пору, а полдень в предвечерье. Мне нужно было сократить часы, отделявшие восход солнца от заката. Разве для того я следил за утками, чтобы сосчитать их? Нет, не это привлекало меня к пернатым. Просто каждая птица, летевшая над блистаньем вод, приближала смену света и тьмы, дня и ночи, с каждой птицей я губил пусть ничтожную, но все же какую-то частицу изменчивого и все-таки постоянного времени. Даже сейчас, когда шуршит по бумаге перо, набрасывая эти строки, мне кажется, что я не собираюсь посвящать в свои мысли кого-то другого, не хочу, чтобы они запечатлелись дольше, чем след путника на вьюжном снегу, чем дорожка, оставленная кораблем среди пенящихся валов. Нет у меня никого, кому охотно поведал бы я свои думы, нет у меня за душой ничего значительного, что стоило бы сохранить. Если я пишу, так только с одним желаньем: скоротать время, одолеть время.

Перенесясь мысленно от пространства ко времени, порадовался было, что нашел, по-видимому, ответ на какой-то назойливый, саднящий вопрос. Вскоре, однако, меня снова настигают мысли о бесконечном, и снова мне предстоит ломать голову над пределами, в которых заключен смысл жизни. Нет возможности найти такие пределы, и на меня снова накатывает печаль, грудь по-прежнему томит пустота. Я словно падаю куда-то в узкую щель, где нельзя даже чуточку шевельнуться. Простираю вялые руки, чтобы хоть немного раздалась теснина, чтобы хоть кончиками пальцев дотянуться до границ гнетущей бесконечности. Смешными выглядят эти попытки одолеть время, по-детски наивны усилия мозга, когда тело изнемогает от нестерпимого жара. Что мне до тиканья часов, до солнечного восхода и заката, если не проходит боль — все равно, мечешься ли ты без сна или встаешь с резью в набухших глазах? Может быть, по-прежнему летят птицы по кругу над морским берегом и тщетна надежда, что скроются, сгинут их чернеющие стаи. Лишь на мгновенье садятся они, а после снова начинают кружить — с весны до осени и с осени до весны. Может быть, они летали точно так же и в прошлом году, в позапрошлом, сто лет назад, во тьме веков, когда строились пирамиды и в скалах вырубались индийские храмы. Нет начала и нет конца. И что такое начало, если за ним не последует конец?.. Господь создал прежде всего небо и твердь. А кто же сотворил начало? Что происходило раньше, до него. Нет, нет, оно, конечно, возникло как нечто самое первейшее. Еще не рождались люди, не сотворились боги, а начало уже было. В лоне времени зародились и созрели миры и все, что пресмыкается и копошится, летает и плавает. Время — прародитель всего рождающего, время — творец всего творящего. Никогда не искрошатся зубы у времени, и неизбежно сгложет оно все и вся до самой последней кости. Берегитесь, пирамиды, трепещите боги в скалистых чудо-храмах, содрогайтесь горы, ибо поступь времени неотвратима! У меня отныне нет нигде никакой опоры, любое слово, сказанное в утешение, я принимаю за насмешку, меня крутит неведомая сила, словно щепку в бурном потоке или овсяную мякину на ветреном току. С какой же стати я бросаюсь к тебе за помощью, безучастное, докучливое, унылое время!

63
{"b":"850231","o":1}