Раздумывая так, Мерихейн принялся прибирать комнату: перепачканную скатерть вновь постелил на стол, поставил на ноги маленький столик, подобрал уцелевшие бутылки и стопки, нашел тряпку и подтер винные и пивные лужи на полу, принес швабру и смел осколки стекла в угол, затем зажег примус, налил в чайник воды и поставил кипятить. Теперь можно было присесть на диван отдохнуть.
Мерихейн давно заметил, как успокаивающе действует на него работа. Он уже не раз сожалел о том, что в свое время не научился вытачивать на токарном станке прялки или же сажать яблони. Пожалел он об этом и сегодня и тут же подумал, что научиться чему-нибудь такому никогда не поздно.
На гладкой поверхности примуса играл отблеск синеватого пламени, вода в чайнике начала потихоньку шуметь. И, словно муха была еще жива и сновала по столу или смаковала вино из стопки, Мерихейн тихо произнес:
— Труд — великая тайна жизни. Даже любовь есть не что иное, как труд. Грош цена самому высокому чувству, если оно не заставляет работать, если оно не заставляет творить.
Последняя фраза вызвала в голове Мерихейна такие серьезные и глубокие мысли, что он даже умолк. Погруженный в себя, он бродил по тупикам своих мечтаний до тех пор, пока его не вернуло к действительности бульканье закипевшей в чайнике воды.
*
А молодые люди в это время брели по улице и обсуждали случившееся. Те, кто проследил ссору Лутвея и Мерихейна с самого начала и до конца, считали, что совсем невиновным Лутвея не назовешь, но его поступкам можно было найти объяснение, а тем самым и оправдание. Отыскать же какие-либо оправдания поведению Мерихейна казалось невозможным.
— А что это за муха такая была? — спросила у Лутвея одна из девушек.
— Муха как муха, — ответил молодой человек.
— Почему же он так рассвирепел?
— Спроси у дурака!
— Будто глупый мальчишка, — заметил Сяга.
— Тем более что он не так-то уж и пьян был, — поддержал его Мянд.
— Старый холостяк просто-напросто — того, — сказал кто-то со смехом и добавил: — Примите к сведению и не становитесь старыми холостяками.
Одна лишь Тикси осталась при особом мнении о поступке Мерихейна. Можно было подумать, что удар о стенку лишил ее рассудка. Оставшись вдвоем с Лутвеем и шагая рядом с ним к своему дому, девушка сказала:
— Это хорошо, когда человек еще способен приходить в такое бешенство.
— Даже из-за мухи, — добавил Лутвей с нескрываемой иронией.
— Даже из-за мухи, — повторила Тикси простодушно.
20
В квартире Мерихейна вновь воцарилась тишина. На следующий же день после столь печально закончившегося праздника весны Лутвей в отсутствие Мерихейна собрал свои вещички и навеки покинул его квартиру, при этом студент не счел нужным не только дать какие-либо объяснения, но даже попрощаться. Вечером писатель обнаружил на столе ключ от дверей, прислуга объяснила:
— Молодой господин велел передать вам ключ, сказал, что больше не придет, свои вещи он тоже унес.
— Хорошо, — ответил Мерихейн.
Вероятно, на этом разговор и закончился бы, если бы спустя некоторое время старый холостяк не поинтересовался:
— Молодой господин был один?
— Когда уносил вещи?
— Ну да.
— Один, совершенно один, больше никого не было, я помогла снести вещи вниз.
Больше Мерихейн ничего не спросил, и матушка Коорик выжидательно молчала. Ее томило любопытство: с чего бы это молодому господину вздумалось так неожиданно уйти, да еще словно тайком от хозяина. Наконец, стараясь выдержать тон полного безразличия, она сказала:
— Молодой господин, вероятно, переехал на новую квартиру.
— Вероятно, — коротко ответил Мерихейн, из чего прислуга сделала свои выводы. Она подождала более подробных объяснений, но не дождалась и вновь заговорила:
— И хорошо, что переехал, господину писателю от них уж и вовсе житья не стало. Чай — и тот, бывало, выпьют, еду съедят подчистую. Да и я с ними намучилась. Никаких сил не хватало убирать. Поутру наведешь порядок, а вечером придешь — ступить некуда: пробки от бутылок, окурки, пепел, пустые спичечные коробки, коробки из-под папирос…
— Ну что об этом говорить, теперь все позади, — утешил Мерихейн прислугу.
Но матушка Коорик не могла молчать, когда дело касалось ее наиглавнейшей слабости — чистоты. В молодости матушка Коорик служила у «господ немцев» и накрепко усвоила полученные там уроки, так что привычка поддерживать чистоту превратилась у нее чуть ли не в манию. Она готова была мести, мыть и скрести беспрерывно. Будь матушка Коорик ученой дамой из числа «синих чулок», она непременно написала бы какой-нибудь научный труд или трактат, в котором как дважды два четыре доказала бы, что чистота — первооснова всех людских добродетелей, что чистота — единственно надежное средство сделать человека счастливым, будь он хоть семейным, хоть холостым, более того, в чистоте — спасение человечества. Конечно, такое утверждение, как и всякая иная хорошая вещь, могло бы вызвать массу возражений; проповедям матушки Коорик о чистоте сумел бы возразить и Мерихейн, но обычно он никогда этого не делал, просто молчал, а молчание, как известно, знак согласия. Но сегодня все получилось по-иному. Сегодня у Мерихейна возникло желание побеседовать немного с матушкой Коорик. Может быть, он боялся, что с уходом прислуги ему станет тоскливо одному, а может быть, все-таки жалел, что молодежь его покинула.
— Послушайте, матушка Коорик, — сказал Мерихейн, — мне кажется, чистота иной раз может обернуться не меньшим злом, не меньшим пороком, чем, к примеру, разврат.
— Фи, господин! Как только у вас язык повернулся говорить такое!
— Это совершеннейшая правда, — возразил Мерихейн.
Прислуга рассмеялась.
— Чему вы смеетесь? — спросил Мерихейн.
— Тому, что мужчины остаются мужчинами, будь они хоть господа, хоть простые мужики.
— А ваш тоже такой?
— Мой старик только тем и занимается, что чистоту проклинает.
— А может быть, все же правда на нашей стороне?
— Не говорите так, господин. Когда я была еще невестой, мне как-то сказали, что жених мой грязней поросенка, а я ответила: не беда, уж я его вычищу, я его отмою.
— И отмыли?
— А то как же! Ну он и упирался, ну и ругался, да только я не сдавалась, и победа осталась за мною. Господин должны были бы его тогда видеть, старик сделался точно огурчик…
Мерихейн слушал и думал: «Бедняга старик, чего только не довелось тебе вытерпеть от добродетелей твоей жены. Вообще всякая добродетель — вещь несносная, разумеется, в том случае, если она не порождена каким-нибудь недостатком или несчастьем…» Мерихейн, вероятно, еще поразмыслил бы о сути добродетели, если бы матушка Коорик не сделала вдруг крутого поворота к безропотному смирению, — она закончила с подавленным вздохом:
— Что поделаешь, уж такова женская судьба.
— И судьба эта тяжела? — осведомился Мерихейн.
— Как вам сказать, — ответила прислуга, почувствовавшая, как полегчала женская судьба уже от одного того, что Мерихейн задал такой вопрос. — Иной раз мне кажется, будь мой старик другим, мне бы еще горше пришлось.
— То есть будь не таким грязнулей? — уточнил Мерихейн.
— Да, будь он не таким грязнулей. — Матушка Коорик засмеялась. — А так иной раз до того смешным бывает, что, и одна оставшись, расхохочешься.
— Люди с чудинкой всегда интересны, — заметил Мерихейн.
— Вот и я говорю, что это за мужчина, если он даже рассмешить не сумеет.
— Ну, это и к женщинам относится.
— Нет, господин ошибаются. Женщина должна быть чистой, женщина должна быть опрятной, женщина — это зеркало дома, — возразила матушка Коорик, садясь на своего конька.
— Но ведь женщины такие и есть.
Матушка Коорик снисходительно засмеялась.
— Почему вы смеетесь?
— Господин смешит меня.
— Разве я не прав?
— Что понимают господин в женских делах.
— По-моему, все женщины до того опрятны, до того намыты, до того сверкают чистотой, что дальше ехать некуда.