— Если бы господин хоть один день убирали за ними да их белье постирали, тогда небось заговорили бы другое.
— Возможно ли? — воскликнул Мерихейн, разыгрывая удивление.
— Не хочется господину обо всем говорить, господин еще подумают, будто я так, зазря людей поношу. Но бог мне свидетель — для меня нет хуже работы, чем убирать за женщинами или стирать их белье. Этот хлеб — самый горький. Когда я прислуживала у Холмов, госпожа мне то и дело твердила: «Сегодня барышня должна быть чистой, барон придет». А в другое время…
— Что же было в другое время?
— В другое время о чистоте не очень-то пеклись.
— А свадьбу сыграли?
— Они-то? Холмовская барышня и барон? Как же, ждите! Покрутили любовь, да на том и покончили.
— И барышня опять перестала за собой следить?
Матушка Коорик промолчала.
— Вот видите, — сказал Мерихейн, — покуда барышня была добродетельна, она была неряхой, а как только начала любовь крутить, так и за чистоту взялась. Поверьте мне, матушка Коорик, мужчины точно такие же. За собою следят только те, кто возле женщин увивается, кто хочет им нравиться. А не будь этого желания нравиться, мы все жили бы словно поросята.
Такой вывод матушку Коорик не устроил, — во всяком случае, к ней это отнести нельзя, она всегда была и всегда останется опрятной, так же как ее старик был и продолжает быть грязнулей. Но доля правды в словах господина есть, матушка Коорик и сама могла бы привести на этот счет уйму примеров. Только пусть господин, упаси боже, не думают, будто она говорит пустое или сочиняет, человек с чистой совестью на вранье не способен.
Сегодня матушка Коорик, как и всегда, говорила чистейшую правду, более того, чистейшую божью правду. А раз уж дело дошло до божьей правды, стесняться не приходилось, речь матушки Коорик приобрела необычайную сочность и яркость, вещи назывались своими именами, так что Мерихейну порою казалось, будто он даже обоняет запах этих вещей. Мерихейн не очень-то верил во всякие истины, он вообще мало во что верил, но ко всяким запахам относился с большим уважением и даже называл их душой вещей. Вероятно, поэтому он от всего сердца потешался, слушая «пахучие истины» матушки Коорик, которая усердно их перед ним обнажала, и в конце концов, словно бы пытаясь извинить барышень и барынь, шутливо сказал:
— Все это не беда, лишь бы они были добродетельны.
— Ах, добродетельны… Просто стыдно мужчинам показаться.
— Вы несправедливы.
Матушка Коорик промолчала. Спустя некоторое время Мерихейн заметил:
— В конечном итоге не все ли равно, чем именно люди подтверждают свои добродетели. Может быть, вы слышали, есть народы, которые перестают верить своим пророкам, если с тела пророков смыта священная грязь?
Нет, такого матушка Коорик не слышала.
— Слова вымытого пророка теряют свою силу, и в его пророчества никто уже не верит, точно он всего лишь обычный смертный, и ничего больше. Из этого следует: если ты хочешь стать предметом поклонения своего народа, на твоей коже непременно должен быть слой народной грязи.
Смысл этого рассуждения остался для матушки Коорик словно бы подернутым туманом, но она все же рассмеялась и сказала:
— Господин изволят шутить.
Матушка Коорик правду ставила превыше всяких шуток и поэтому начала рассказывать, как работала у барона Траубенбуша, она рассказывала долго, основательно, с многочисленными подробностями — ведь это был наиболее блестящий период ее жизни! Мерихейна же мало интересовали блестящие периоды жизни матушки Коорик, поэтому ни вставлять своих замечаний, ни прерывать ее он не стал, а просто прекратил слушать, и в конце концов прислуга сама по себе умолкла.
Так прошел первый вечер после скандала, ознаменовавший возврат Мерихейна к прежней одинокой жизни.
Правда, матушка Коорик и в последующие дни пыталась вовлечь господина писателя в беседу, но из этого ничего не выходило, — Мерихейн раз за разом становился все неразговорчивее, к нему вернулось его обычное состояние духа. Писатель подолгу сидел в глубокой задумчивости, решая какие-то свои вопросы, вспоминая недавние события, пытаясь осмыслить наблюденные типы. Однако, возвращаясь мыслями к празднику весны, Мерихейн уже не впадал в сентиментальность, как это случилось с ним в тот вечер после ухода молодежи, когда его ярость пошла на убыль. Тогда он готов был у всех просить прощения, хотя и сам толком не знал, за что именно, теперь же, после бесконечных рассуждений и умозаключений, он утвердился в самооправдании и уже не смог бы выдавить из себя ни одного слова, чтобы извиниться. Теперь Мерихейн считал, что его задели нарочно, оскорбили преднамеренно, что участники пирушки заранее сговорились сделать его мишенью для своих шуток. А стало быть, насмешники просто получили по заслугам.
Мерихейн оставался верен себе. Уж такова была его натура: под наплывом сильного чувства он был готов на что угодно, но, как только возбуждение спадало и упрямый разум забирал вожжи в свои руки, Мерихейн пускался в бесконечные рассуждения и начинал все и вся подвергать сомнению, даже если сам был кругом виноват.
21
Мерихейн сидел за столом, погруженный в свои невеселые раздумья о людской несправедливости, когда к нему зашла Тикси. Она была единственной из участников последней пирушки, перед кем Мерихейн чувствовал себя действительно виноватым. Обоим стало неловко, ни тот, ни другая не знали, как себя держать, о чем говорить. Мерихейн злился на себя за свою растерянность, за неумение быть находчивым, и в то же время в душе его поднималось глухое раздражение против Тикси, будто это она повинна в его беспомощности, ему даже хотелось отплатить ей за это. И словно бы в пику самому себе он подчеркнуто холодным тоном пригласил девушку присесть, даже не поинтересовавшись, что привело ее к нему.
Присаживаться Тикси не стала. Она, не отрываясь, смотрела в лицо Мерихейна. Он выжидающе помолчал и наконец спросил:
— Или у вас нет времени, зашли по делу?
Мерихейн сделал несколько шагов по направлению к девушке.
— Вы все еще сердитесь? — вместо ответа тихо спросила Тикси и, потупившись, добавила: — Я пришла просить прощения.
Слова девушки растопили лед в душе старого холостяка. Тикси, единственная, перед кем он виноват, перед кем должен был бы извиниться, сама пришла к нему просить прощения!
— За что же? — спросил Мерихейн изменившимся голосом, подходя к девушке вплотную. — Это я перед вами виноват! Это я должен просить у вас прощения, я вел себя как ненормальный, как последний дурак! Скажите лучше, вы тогда сильно ушиблись?
— Нет, только немного тряхнуло голову.
— Только… — Мерихейн грустно улыбнулся, и его улыбка была само извинение, само сожаление о случившемся.
— Я боялась, что вы ударите кого-нибудь бутылкой.
— Не знаю, что я мог бы натворить, если бы не вы.
— Вы казались таким свирепым.
— Я себя не помнил.
— На вас было приятно смотреть.
— Что вы говорите!
— Очень приятно. Я ничуть не жалею о том, что все вышло так, как оно вышло.
— Я тоже.
— А что поделывает ваша?..
О-о, Тикси, как всегда, сглупила! Правда, она вовремя спохватилась и не закончила фразы, но Мерихейн уже все понял и сказал с деланной улыбкой:
— Вы же свернули ей голову.
— Мне не хотелось, чтобы вы сделали это сами. Вы же собирались ее убить?
— И убил бы.
— Не знаю почему, но мне стало страшно, даже дрожь по телу пробежала. Видели, как высоко я подняла тогда руки?
— Видел.
— До сих пор не могу понять, почему я так поступила, словно это какое-нибудь представление.
— Конец пирушки вообще был похож на представление, к тому же глупое. Мне иногда начинает казаться, будто вообще ничего подобного не было, просто дурной сон привиделся, но как погляжу вокруг да вспомню, что я снова один остался, так сразу и поверю: нет, все это случилось на самом деле.
Они помолчали. Затем Мерихейн спросил: