Вскоре о лийвамяэском Марте стали говорить как о великом целителе и врачевателе. Сам же он ничего не знал об этом, как впрочем и ни о чем другом. Он любил лишь сидеть на краю своей ямы и потирать руки, все еще выискивая на них следы крови. А когда ему случалось встретить кого-нибудь, он всегда вытягивал руки и говорил:
— Видишь, они в крови, пойду вытру их о полу баронского сюртука.
При этом он разражался таким жутким хохотом, что даже Лизу мороз подирал по коже, хотя старухе часто приходилось слышать этот смех.
1907
Перевод Ольги Наэль.
Оттенки
Шел снег, пышный густой снег. Я брел лесом по тихой дороге, петлявшей меж молоденьких сосен куда-то к большаку, где поскрипывали полозом проезжие дровни, фыркали кони и слышался гул мужских голосов.
Люблю снег, когда он сверкает красочными хлопьями в лучах февральского солнца и стоишь на снежной поляне словно в цветнике; люблю снег и в ту пору, когда он тихо ложится на лесной зимник, на мою одежду, ресницы, брови, когда, касаясь меня легчайшей ладонью, успокаивает, разгоняет заботы, будит мечты, дальние и близкие. Шаг за шагом ноги влекут путника по привычке вперед, и мне безразлично — приведут они куда-нибудь или нет, а лучше всего, если так и будут водить по какому-то заколдованному кругу, где нет конца-краю, встречных-поперечных, и лишь плутает одинокая дорога да ложатся снежные хлопья среди стройных сосен.
Смеркалось, когда я отправился домой. У гибких сосенок клонились в дугу отягченные снегом ветви, схожие с паломниками в белых покрывалах, стояли деревья по обеим сторонам узкой дороги, кланяясь друг другу, и кроны у них соприкасались, образуя сводчатый снежный проход, ведущий на северо-запад. Далеко впереди, у самого конца этого свода, в просвете рваных и дьявольски черных туч виднелся край закатного неба, пламеневшего в сумерках, причем походило оно на какую-то высокую гору, чья снеговая вершина позолочена заходящим солнцем, а внизу, в долине, давно уже густеют тени. Мне почудилось, будто я бреду не вдоль пустынной лесной дороги, любуясь на хлопья, порхающие в бору, и будто деревья вокруг — совсем не сосны, а гибкие кипарисы где-то на юге, на берегу моря близ каменного особняка, откуда спускается лестница, ведущая к шумным, пенистым волнам.
И мне вспомнилось прошлое, близкое, словно вчерашний день; будто ничего особенного не случилось за минувшее время, будто лишь короткий сон пролег между мною и далью пронесшихся лет.
* * *
5 апреля
Уже на пароходе, несмотря на свежесть, которую несли порывы морского ветра, я ощутил в теле какую-то смутную тяжкую сонливость, из-за чего лень было двигаться, и поэтому я, словно прикованный к месту, или поглядывал сквозь дрему на окружающее, или смотрел на море — подальше, где порою виднелись стайки играющих дельфинов. Кто-нибудь из них нет-нет да и вымахнет к самому форштевню, пустится наперегонки с пароходом, покувыркается через голову, а там снова унесется стрелою, пронзив прозрачную зеленоватую воду.
За две недели мои первоначальные ощущения сменились необычной истомою, которую раньше мне никогда не приходилось испытывать. Вспоминается, как, уезжая из дому, я мечтал о южном солнце и надеялся встретить в природе, взращенной под его лучами, нечто доселе не изведанное, о чем прежде не помышлял. Не было ли в этих мечтах и нынешней моей истомы? И не оттого ли у меня усилилось сердцебиение, хотя врачи и рекомендовали мне ехать сюда именно для того, чтобы успокоить сердце.
Бедное сердце!
И вот я, лениво развалившись, сижу в кресле на балконе под тенью широкой липы или полеживаю, закрыв глаза, в просторной белой комнате, где настежь раскрыты окна, чтобы я мог слушать говор дубов и кленов, всклокоченных сырым, несущим переплеск волны ветром с моря, голос горного ручейка, который вьется по дну пропасти и вспоенный дождями начинает грозно реветь, лягушиное кваканье, похожее на звук неисчислимых трещоток, чтобы я ощущал пьянящий запах роз, распустившихся под окном. Лишь по утрам в ранний предрассветный или в закатный час, когда свежее земное дыхание снежных гор, окрашенных в розовые и пурпурные тона, доносится до побережья, я слегка приободряюсь и по извилистой дорожке иду вдоль косогора к морю, к побережью, где тропинка бежит среди рододендронов, над которыми, укрывая их, величаво высятся чинары-исполины. Я люблю эти душистые тропки-аллеи в пору утренней ясной свежести, когда сходит роса, и вечерами, когда она выпадает на землю, потому что утро и вечер несут прохладу и бодрость, а в жаркий полдень аллея полна дурманом и от него колотится в груди сердце, словно объятое отчаянием или бурным порывом чувств. Но вот ниспадает вечерняя роса и запахи слабеют, хоронятся среди кустов, засыпают в быстро густеющих сумерках, никнут к сочной траве, и оттого вся почва, даже песчаные дорожки источают аромат. Боишься ступить — не потревожить бы кого-то, не нарушить бы чей-то мечтательный покой — и опускаешься на скамью в рододендроновой заросли, чтобы надышаться стынущим воздухом, чтобы послушать навевающую сон песенку последних птиц.
8 апреля
Истома не покидает меня. Усиливаясь, она переходит в равнодушие, апатию, вялость. Я становлюсь безучастным и безразличным ко всему, забываю близких, испытываю одиночество, отрешенность от мира. Вдали, на севере, остались те глаза и то сердце, в которых всегда только одна доброта, нежность ко мне, и память о них мало-помалу меркнет; я больше не чувствую их всею душою, каждым волоконцем тканей живого тела. Когда читаю полученное письмо, что-то во мне снова разгорается, как прежде, как незатухающий очаг. Однако стоит дочитать письмо до конца — и опять все подергивается туманом, зыблется. Я забываю про ответ, забываю, что кто-то тоскует по каждому моему слову, по каждой букве, и в любом, даже самом легком, нажиме моего пера пытается прочесть: каково мне живется, каков я нынче.
Порою же под воздействием какой-либо ничтожной причины у меня неистово обостряются чувства, хочется излить без утайки, без обмана всю свою душу. Тесными строками исписываю я тогда страницу за страницей, и нет конца словесному потоку, пока в мозгу, в душе не наступает внезапный застой. Принимаюсь перечитывать строки, нет больше недавнего душевного подъема, все кажется ненужным, и в конце концов я уничтожаю написанное, словно это опасный документ, обвиняющий меня самого. Мысли мои застыли, рука лениво выводит скупые, ничего не выражающие слова, чтобы отослать их вместо прежнего письма. Тут же добавляю: подробней в следующий раз. Но даже этих сухих строк не отправил бы я, не вынуждай меня к тому некое чувство долга, трусливая совесть, хотя разум и говорит мне, что, поступая таким образом, я совершаю одно преступление за другим. Меня больше тянет поваляться в шезлонге или посидеть на высоком берегу подле рододендронов, хмелея от цветочного аромата и давая взору насладиться переливами красок, что, начинаясь с огненного багрянца, приобретают нежнейшие оттенки и растворяются в белизне. Именно там, где кончается бледно-розовый цвет, чтобы уступить место светлым бликам, мой взгляд задерживается особенно упорно. Как будто он хочет отыскать ту грань, на которой уже угасают розоватые мазки, но еще не утвердилась белизна. Ищу, ищу и мечтаю, объятый неизъяснимой, смутной печалью; из ничего возникает эта печаль, и никак нельзя избавиться от нее.
10 апреля
Было необычайно ясное и тихое утро, оно таило в себе нечто животворное, освежающее, и, вероятно, поэтому даже я, усевшись на балконе, чтобы почитать «L’intelligence des fleurs»[11] Метерлинка, неожиданно ощутил в теле прилив бодрости. Давно принялся я за эту книгу, но все еще она лежит на столике, возле моей постели, чтобы утром, когда я просыпаюсь, первым делом быть сразу же под рукой. Едва прочел две-три страницы, как слух привлекла знакомая певчая птица: пела горихвостка, только здесь она щедрее на песни, чем у нас, в северном краю. Птица-самец сидела на липе, прямо перед балконом и насвистывала мелодию за мелодией, обращаясь, по-видимому, к самочке, которая слушала пенье в укромном гнезде, свитом среди зелени качающихся ветвей. Это гнездо запомнилось мне еще с той поры, когда деревья едва-едва выпустили листву и не могли прикрыть свои тайны. Бывало, утомленный бессонницей, в полночь, когда за окнами задыхался порывистый ветер и маячные вспышки, проникая в комнату сквозь стеклянную дверь, неясными тенями рисовали ветвистую липу на белой стене комнаты, я пытался найти на дереве замеченную днем ветвь с гнездом горихвосток. Но прежде, чем мне удавалось добиться этого, глаза мои закрывались, и оттого поутру я и сам не знал наверняка: во сне или наяву происходили поиски птичьего гнезда на зыбком силуэте, который отбрасывала липа.