— Мы ведь теперь вроде бы породнились, а с родней всегда найдется, о чем поговорить. Не правда ли?
— Я не вполне понимаю, что имеет в виду господин студиозус, — ответил Мерихейн.
— Ведь мы теперь свояки, — пояснил Лутвей.
— Каким образом?
Тут Лутвей с поистине крестьянской грубостью объяснил, какие они с Мерихейном свояки. Кулно навострил уши, а Мерихейн растерянно улыбнулся. Да и что в таком случае ответить пьяному человеку, а тот уже снова спрашивал:
— Разве не правда?
И Лутвей повторил свои грубые слова.
Но Мерихейн опять промолчал, Лутвей стукнул кулаком по столу и сказал, обращаясь к Кулно:
— Ну и дурак же я был, ну и олух царя небесного! Подумай только: я, идиот, верю, что Тикси мне верна, а она — бегает туда, знаешь, наверх, в комнату с тремя нишами, к господину писателю, мне об этом ни слова, бегает, и уже давно — читают там стихи, шуры-муры заводят и все такое… Убийца мухи, проклятая! Ну, дела идут как по маслу, глядь, уже и детишки наметились, тогда — ко мне: пустила слезу, наврала мне с три короба, такого туману навела, не разберешь, что к чему, но в конце концов все же во всем созналась — дескать, она любит и совладать с собою не может, дескать, она благословлена и пусть благословитель делает с нею, что пожелает. Так она мне сказала, так обстоит дело, таковы женщины! Да, все они дряни, это я тебе говорю, дряни, каких свет не видел, плевать я на них хотел, на этих сук…
— Тише, тише, — проговорил Кулно, тронув Лутвея за плечо. — Ты сейчас пьян, мы поговорим об этом в другой раз.
— Я пьян и останусь пьяным, а женщины были и останутся суками.
— Господин Лутвей, — спросил Мерихейн со спокойной серьезностью, — а в трезвом виде вы сказали бы то же самое?
— Да, хоть с церковной кафедры.
— В таком случае я вам отвечу: все, что вы сегодня обо мне и барышне Вястрик…
— Барышне! Ха-ха-ха! Уже и барышня!
— Да послушай же наконец, что тебе хотят сказать, — одернул Лутвея Кулно.
— …все, что вы сегодня обо мне и барышне Вястрик говорили, лишено какого бы то ни было основания, это ложь, и ничего больше, — закончил Мерихейн прерванную фразу.
— Что? — спросил Лутвей, словно бы не веря своим ушам, и лицо у него стало до того глупым, что Кулно невольно улыбнулся.
— Все ваши слова выброшены на ветер, они не соответствуют истине, — повторил Мерихейн спокойно и твердо.
— И это тоже ложь! — вскричал Лутвей. — Господь милостивый! Где же тогда правда? Какой же тогда должна быть правда?
И, словно мгновенно отрезвев, он положил руку на плечо Мерихейна, умоляюще заглянул в лицо и сказал:
— Я пьян, как свинья, я нализался до чертиков, но умоляю вас, ради бога, говорите хотя бы вы правду. Черт знает, что это такое, но меня окружает только ложь, одна только ложь, с ума можно сойти. Понимаете: только ложь! Эта лгунья всегда врала, всегда, стоило ей открыть рот, она сама — ложь, все было ложью, все, что она говорила, все, что она делала. Умоляю вас, умоляю во имя всего святого, скажите правду, забудьте нашу ссору на последней вечеринке, я и тогда был пьян, уже тогда она врала, уже тогда обманывала, каждый божий день обманывала. Вы не поверите, как она меня обманывала, как водила за нос! А я был дураком, я был глуп, как башмак, я ни о чем не догадывался, — олух, осел длинноухий. Но я был и негодяем, вы не знаете, каким негодяем я был! Это я оторвал у мухи крылья, это я сунул ее в стакан с пивом, я, все я, господь бог видит, что это сделал я, но я был глупым, не понимал ее хитростей; ведь она верховодила, она подстрекала, это забавляло ее; она хотела нас поссорить и поссорила, она выжила меня из вашей квартиры, чтобы самой занять мое место, ведь я ей мешал, я все это только потом понял, я всегда лишь задним умом крепок, такой я осел. И все-таки, ради бога, скажите хотя бы вы правду, чистую правду, я вам верю, вы не женщина, у вас есть порядочность, совесть, скажите, я прошу…
— Я уже сказал: вы заблуждаетесь. Она лишь два-три раза заходила ко мне, как гостья, и это все.
— Так, значит, у вас с нею нет никакой связи?
— Никакой.
— И вы можете в этом поклясться?
— Не смешите меня…
— Умоляю вас!
— Хорошо, чтобы вас успокоить: я клянусь.
Лутвей откинулся на спинку стула и уставился в пространство расширенными глазами.
— Значит, и это тоже было ложью, — с грустной безнадежностью произнес молодой человек, со свойственной пьяным людям быстротой он перешел из одного состояния духа в другое. — Все ложь, все ложь, — повторял он, — и ее последние слова тоже ложь. А я верил ей, она говорила, а я верил, я подозревал, что она врет, но она уверяла, будто говорит правду, вот я и поверил вопреки предчувствию, вопреки разуму. А эта муха, эти мушиные крылья — на кой черт они мне были нужны, если все ложь?! Зачем нужна была эта ссора, зачем я съехал с квартиры, если все было ложью? Я ведь не собирался ссориться, но я был нолем, только нолем, круглым нолем, а она лгала, и ее последние слова тоже ложь…
Лутвей говорил точно в бреду, точно в забытьи.
— Послушай, мой мальчик, — сказал Кулно Лутвею тоном старшего брата, — я думаю, на сегодня хватит, у тебя в голове туман, потолкуем обо всем завтра, посоветуемся. Давай-ка я отведу тебя домой, пойдем вместе, на свежем воздухе тебе сразу станет лучше.
Но Лутвей не хотел уходить. Он опять обратился к Мерихейну:
— А я-то, дурак, ревновал ее к вам. Потому и ссора вышла. Правда, я старался вбить себе в голову, что этого быть не может, что это неправдоподобно, невероятно, неслыханно — чтобы Мерихейн и она, — и все равно верил. Она еще говорила о каком-то кузнеце или слесаре, дескать, с ним у нее что-то было. Может быть, в конце концов это и есть правда, может быть, она действительно обманывала меня с этим балбесом… Черт побери, — повернулся он к Кулно, — если бы ты знал, какую я себе набил оскомину, как мне больно!
— Давай-ка пойдем домой, там поговорим, там все обсудим, если ты захочешь, а здесь могут посторонние услышать, — мягко говорил Кулно, стараясь успокоить Лутвея.
— Пусть слышат, — сказал Лутвей громко. — Я не хочу идти домой, я не хочу видеть комнату, где она мне лгала, где я, осел, ей верил. Знаешь, брат, таким вислоухим ослом я никогда прежде не был.
— А я был, — простодушно признался Кулно.
Это рассмешило Лутвея.
— И ты тоже?
— Да, и я тоже.
— Неправда!
— Совершеннейшая правда.
— Но таким-то ослом, как я, еще никто не был.
— Мы все бываем порою ослами, — подал голос и Мерихейн.
— И вы? — Лутвей с удивлением уставился на Мерихейна.
— А как же иначе.
— И даже теперь?
— Как знать, может быть, еще и теперь. Но послушайте, молодой человек, что я вам скажу: на свете стоит жить только до тех пор, пока мы еще способны быть ослами, а все, что придет после этого, сгодится нам лишь для спасения души.
Признания Кулно и Мерихейна несколько охладили пыл Лутвея, но домой он все же пойти не захотел, и Кулно повел его к себе.
27
Когда они оказались в теплой комнате, выпитое вино с новой силой ударило в голову Лутвея, и, охваченный жалостью к себе, молодой человек долго исповедовался в своей жизни, в своих грехах, в своих несчастьях. Ему и прежде случалось с пьяных глаз откровенничать, но никогда еще он сам себя так не растравлял, никогда не жаждал утешения с такой си той. Он чувствовал себя мальчишкой, чувствовал себя униженным, выставленным на посмешище. В конце концов на его глазах выступили слезы, они стекали скупо, по капле. Это даже нельзя было назвать плачем, и все же Лутвей плакал. Так, бывает, слезятся глаза на сильном ветру.
— Тикси хочет выйти замуж, в этом все дело, — сказал наконец Кулно.
— Нет, дело не в этом. Я предлагал ей обвенчаться, но она не согласилась, она плакала, стояла на коленях, но — не согласилась.
Кулно молчал, он давал возможность Лутвею выговориться. Временами Кулно казалось, будто он слушает самого себя, будто это он жил, грешил, мучился и теперь изливает свою душу в жалобе на все прожитые годы.