А может быть, его, Кулно, чувства вовсе не так уж и тождественны чувствам Лутвея? Может быть, все дело в том, что в жалобе Лутвея он слышит лишь те нотки, которые прежде уже слышал в своей собственной груди, а все остальное просто не воспринимает? Может быть, мы вообще строим наше представление об окружающем нас мире лишь по тем крошечным осколкам этого мира, которые есть или хотя бы зарождаются в нас самих? Может быть, все остальное находится по другую сторону нашего микромира, может быть, все остальное для нас — область несуществующего, область мертвого, хотя бы она и была полна жизни. Стало быть, понимая страдания других людей, сочувствуя чужой боли, мы в действительности сочувствуем лишь себе самим. Нас интересуют чужие страдания только в той мере, в какой они соответствуют нашим. Те же, кто претендует на роль сочувствующих всем страданиям мира, должны испытать весь комплекс земных мук, должны суметь страдать, как червячок, как малая травка, как благоухающий цветок, как потрескавшаяся от зноя земля, как песчинка…
Лутвей произносит слова, точно в полусне, он похож на заговорившего лунатика. Очнувшись от своих собственных мыслей, Кулно хочет его утешить, хочет сказать, что женщины — плохие, что они бессердечны и безжалостны в своей любви, но ему вспоминается улыбающаяся Тикси в тот момент, когда она шла от Лутвея, вспоминается, как она смеялась и щебетала, и — Кулно не говорит ничего. Он молча слушает Лутвея и спустя некоторое время вновь оказывается на тропинках своих собственных мыслей.
Как сверкали ручейки и ложбинки на поле, и даже грязные лужи, когда Тикси смеялась и щебетала! Какими завлекающими были глаза девушки и каким возбуждающим желание был ее рот, когда он, Кулно, говорил ей о ее праведности и святости.
Хорошо жить на свете, когда грязные лужи еще могут так сверкать, хорошо жить, если можно смеяться и щебетать, как Тикси.
Плохо плакать и жаловаться, но еще хуже, когда боль делает нас немыми и когда наши глаза не способны исторгнуть ни одной слезы.
Кулно приходит на память одна женщина, многочисленные дети которой неожиданно один за другим умерли. Вначале мать плакала, потом слезы ее иссякли, и она словно тень бродила по комнатам, где еще недавно ликовала и беззаботно смеялась жизнь, бродила и молча угасала…
Затем Кулно вспоминается собака, умная пастушья собака, которую застрелили, потому что она взбесилась. Выстрел был недостаточно точным, и Кулно слышал предсмертный крик животного. В другой раз Кулно видел, как человек попал на фабрике в машину. Слыша крик несчастного, Кулно невольно вспомнил застреленную бешеную собаку: умирая, оба кричали одинаково — человек кричал, словно бешеное животное, и бешеное животное исторгало человеческий крик.
Да, боль, которая вызывает слезы, еще не самая невыносимая боль; скорбь, которую можно излить в словах, еще не самая тяжкая скорбь.
Так думал Кулно в то время, как Лутвей жаловался ему на свою судьбу, жаловался, точно в полусне, точно заговоривший лунатик, постепенно голос молодого человека становился все тише, замирая, погружаясь в дрему, окунаясь в сон…
На следующий день Лутвей проснулся с безобразно отекшими веками, его мучило злое похмелье. О случившемся накануне вечером он даже не заикался. Кулно тоже ничего не говорил. После продолжительного и весьма неловкого для него молчания Лутвей в конце концов выдавил из себя:
— Человек хуже всякой твари!
Он сказал это с чувством гадливости, с чувством омерзения и даже сплюнул в сердцах. Плевок был произведен так искренне и с таким смаком, что это даже понравилось Кулно. Ему вспомнился спор, который возник на новоселье, и Кулно сказал:
— Ты плюешь так, словно выкурил трубку мира.
— Ай, черт, до чего же противно! Даже трубка противна! Знаешь, вот я сейчас вернусь домой и разобью вдребезги все свои трубки. Ей-богу, все до одной! Сделаю чистую работу и начну жить сначала.
— Не болтай глупостей.
— Пошли вместе со мною, увидишь все собственными глазами. Я чувствую, мне необходимо что-нибудь натворить, что-нибудь разрушить, сломать, я не могу иначе, не могу.
— И поэтому должны пострадать трубки?
— У меня нет ничего другого, чему же еще и страдать.
— Но подумай о воспоминаниях, которые с ними связаны.
— Именно поэтому они и должны пострадать.
Кулно понял и промолчал.
— Нет, ты все-таки пощади трубки, — попросил он через некоторое время.
— Хочешь, я подарю их тебе?
— Зачем они мне, я не курю. Подари кому-нибудь другому.
— Кому? Скажи, и да будет твое желание исполнено.
Кулно задумался.
— Подари, вернее, пожертвуй их новому музею.
— Что он станет с ними делать?
— Это уж тебя не касается. Музей может истопить ими печь, дать детям вместо игрушек или бросить в мусорный ящик, это его дело, это вне границ твоей власти.
— Ты говоришь вполне серьезно?
— Разумеется.
— И все-таки это шутка.
— А разве о шутке нельзя говорить всерьез? И вообще поди узнай, что на свете серьезно, а что шутка.
— Хорошо, музей получит трубки.
— Но ты должен снабдить трубки сопроводительной запиской с описанием истории их возникновения, их родословной, их, если можно так выразиться, происхождения. Ты говорил как-то, что у каждой трубки своя жизнь, свое прошлое и, вероятно, также свое будущее, что у каждой трубки свой вкус, запах, свои внешние приметы и даже некие отличные от других душевные качества, приобретенные в процессе непрерывного общения с человеком. Ты говорил нечто в этом роде. Вот и напиши обо всем этом в сопроводительной записке. Напиши подробно и основательно, сделай соответствующие выводы, и пусть они будут подтверждены либо документами, либо достаточно убедительными доказательствами. Только не забудь об академичности изложения, об исследовательской смелости и логической последовательности — это главные требования, предъявляемые ко всякому научному труду, — однако не будет большой беды, если ты, говоря о душах трубок, несколько отклонишься от основного принципа изложения в сторону мистики, окутаешь свои слова некоей дымкой бездоказательности, таинственности, ибо этого требует неосведомленность читателя в данном вопросе. А в остальном будь основательным, трезвым и сухим, как это и приличествует ученому уму.
— А не возьмешь ли ты на себя составление сопроводительной записки?
— Я не знаю ни истории, ни души твоих трубок.
— Если действительно запах — душа вещи, как утверждает Мерихейн, то понять душу моих трубок ничего не стоит.
— Ты думаешь, достаточно их понюхать?
— Вот именно!
— А нос? Ты забыл о том, каков наш нос?! Я уверен, к примеру, что благоухают все цветы, все, без исключения, и если мы различаем далеко не каждый запах, это говорит лишь об одном: наш нос — инструмент несовершенный. Некоторые экономисты имеют смелость утверждать, будто самые плодородные наши почвы не обрабатываются только потому, что у нас нет возможности их обрабатывать, точно так же и я дерзну заявить, что цветы с самым тонким запахом пока что благоухают напрасно, ибо человек лишен возможности насладиться их ароматом. Соотношение между твоими трубками и моим носом примерно такое же, из чего следует, что сопроводительную записку лучше написать тебе самому… К тому же мне некогда. Ты же знаешь, я пишу кандидатскую работу, пишу уже два года, только тем и занимаюсь да книги покупаю, а все никак не закончу. На свое несчастье, я питаю страсть к отступлениям от основной темы, это меня и губит. Я написал уже несколько трудов, но каждый раз это оказывается совсем не то, что требуется от кандидата. Боюсь, не вышло бы то же самое и с сопроводительной запиской к трубкам. Подумай только, что будет, если я и тут отклонюсь в сторону от темы и к трубкам окажется приложенной, к примеру, история происхождения резных кружек для кваса или же национальных полосатых юбок.
Так рассуждали между собою молодые люди, и Кулно искренне радовался, видя, что настроение Лутвея понемногу приходит в норму.