— Ты бы помощника взял, быстрее бы дело пошло, — посоветовал наконец Кустас.
— Эту работу только верующий может делать… Наших дома нет, ушли с учителем на моление, — добавил старик, помолчав.
При этих словах парень поднял голову, глаза у него слегка расширились и потемнели. Потом он обвел грустным взглядом ворота, дом и, наконец, темный лес, окутанный дымкой теплого летнего вечера. Парень весь как-то сгорбился, руки у него повисли, голова поникла. Казалось, на него навалилась свинцовая тяжесть. Молча постоял он подле курившего трубку старика, потом попрощался и медленно побрел прочь, скрипнув воротами. Старик выпустил клуб дыма и, прищурившись, поглядел вслед парню. Собака тоже не тронулась с места и, лишь заслышав скрип ворот, взглянула на уходящего.
II
Вечерняя заря угасала, сливаясь с рассветом, когда в ворота лийвамяэской усадьбы вошел человек с мешком за плечами. Собака с лаем кинулась на него, но тут же умолкла, завиляла хвостом и, скуля, стала ластиться к пришельцу.
Увидев, что старый Гектор все еще его помнит и так радостно приветствует, человек, несмотря на усталость, почувствовал в груди какую-то теплоту и вздохнул с облегчением. Веселое и в то же время грустное повизгивание собаки воскресило в его памяти всю прошедшую жизнь. Нелегка была она, эта жизнь, с тех пор, как он себя помнит. Едва научился ходить, как уже стал добывать себе кусок хлеба на мызе. Сперва пас свиней, и тогда его звали «генералом копытного войска», потом приглядывал за овцами, а под конец пас коров. После этого стал мызным батраком.
Он снял заплечный мешок, огляделся по сторонам и прислушался, словно стараясь увидеть знакомые предметы, уловить привычные звуки: далекий лай собаки, переливы гармони в мызном парке, уханье филина, песни девушек. Но сейчас кругом было тихо.
Парень устало опустился на кучу песка возле ямы, раздумывая — зачем эта яма здесь понадобилась. Ноги ныли и гудели после многочасовой ходьбы. Собака уселась перед ним, навострив мягкие уши, устремив на него веселый, понимающий взгляд.
Так и сидели два старых приятеля, молча разглядывая друг друга, каждый искал в другом милые, полузабытые приметы, припоминая их и стараясь понять, что в них изменилось. Собака, довольная, виляла хвостом, двигала ушами и тянулась к парню мордой. Парень чувствовал во всем теле расслабляющую тяжесть, в сознании его одна за другой всплывали картины жизни дома и в городе. Словно призрак, промелькнуло воспоминание о том, как он вынужден был покинуть мызу и родной дом, как отправился в город искать работы, — и все из-за своей строптивости.
Господа редко наезжали в свое поместье, обычно только летом, а управляли мызой молодые помещики со стороны, знакомившиеся здесь на практике с сельским хозяйством. Года два на мызе хозяйничал довольно добрый барон. Лишь в редких случаях он требовал, чтобы батраки и крестьяне стояли перед ним с непокрытой головой. Но сменивший его на посту управляющего барон Н. оказался человеком совсем иного склада, хотя и был еще безусым юнцом. При нем единственным человеком на мызе, которому дозволялось появляться у господского крыльца в шапке, был кучер — он ведь держал в руках вожжи и потому не мог снять шапку.
Через несколько дней после своего появления в поместье барон, осматривая мызные земли и постройки, наткнулся возле молотилки на лийвамяэского Ханса, сгружавшего с воза дрова. Ханс не видел подходившего барона, он заметил его лишь тогда, когда тот крикнул:
— Почему ты не здороваться, мерзавец?
Если бы на Ханса накинулся с бранью кто-нибудь из своих, Ханс знал бы, как поступить; но перед ним стоял барон, а с бароном надо было держаться иначе, чем со своим братом. Поэтому Ханс немного растерялся. Он стоял и смотрел на барона, но рука его никак не хотела тянуться к шапке. Вместо этого Ханс сказал, как бы невзначай:
— Я не знаю уважаемого барина, — и снова принялся сгружать бревна.
— Шапка долой! Ты есть один свинья! Я барон здешний мыза! Я прогоняй тебя, как один собака!
Услышав это, Ханс сперва испугался, но потом решил — раз уже дело приняло столь скверный оборот, так пусть все летит к черту, зато будет что рассказать другим батракам и работникам, будет чем перед ними похвастаться. Поэтому Ханс так и не поздоровался с бароном, так и не снял перед ним шапку. Барон поднял палку, словно собирался испробовать ее прочность на спине парня, однако, поглядев на сильные руки Ханса, на дрова, которые тот сгружал, раздумал и ворча зашагал обратно к мызе. Поодаль работали два батрака, оба семейные; видя, что барон разгневан, они предусмотрительно сняли шапки, но как только барин ушел, тотчас же, смеясь и потирая руки, подошли к Хансу.
— Вот это здорово! Молодец! Ну и сынок у лийвамяэского старика! — сказал один из батраков, радостно улыбаясь.
Другой батрак только смеялся, но в этом смехе раскрывалась вся его рабская доля, вся его ненависть и в то же время глубокое удовлетворение и злорадство; этот смех был похож на шипение змеи, тогда как в тусклых, ввалившихся глазах поблескивали искорки. Так сбившемуся с дороги путнику блеснет порой меж гонимых бурей черных туч одинокая звездочка.
Вскоре показался управляющий — маленький, толстый человечек; он торопливо шел с мызы. Даже издали было заметно, как он рассержен. Увидев батраков, он принялся осыпать их бранью и не переставал ругаться, пока не подошел совсем близко. Он велел Хансу поскорее сгружать дрова и, отогнав лошадь на мызу, отправляться домой — барон, мол, его уволил.
— Если так, — сказал Ханс, — то какого черта я буду сгружать дрова, я лучше сейчас же уйду, пусть господин барон сам их в штабеля складывает.
Так Ханс и поступил: оставил лошадь с возом и ушел, несмотря на брань и угрозы управляющего. Ханс понимал, что делает большую глупость, но кипевшая в нем злоба и сочувствие батраков лишили его способности рассуждать здраво.
Ханс ушел с мызы навсегда. Те, кто остался, усердно выполняли требования господина барона — стояли и ходили в установленных местах с непокрытой головой. При этом они втихомолку превозносили лийвамяэского Ханса. Через несколько недель после того, как Ханс ушел с мызы, его вызвали в суд и приговорили к двум неделям отсидки — за оскорбление барона и самовольный уход с работы. Приговор суда объявили всем на мызе.
— Лийвамяэский Ханс молодец, — говорили между собой мужики.
А девушки добавляли, блестя глазами:
— Побольше бы таких парней!
Так Ханс и ушел с мызы. Родители его ходили к господину барону, кланялись ему в землю, и им было разрешено остаться на шестине[5] и по-прежнему гнуть спину на барина. Ханс уехал в Таллин. Мыза и Таллин — это были два больших этапа в его жизни. Как ясно они сейчас вставали в его памяти!
Первые годы Ханс прожил в Таллине спокойно и весело. Работа ему попалась хорошая. Ханс даже родным посылал деньги. Но в последнее время дела ухудшились, заработки стали меньше. Года полтора назад началось среди рабочих брожение: тайные собрания, толки и мечты о том, как изменить жизнь к лучшему. Это движение было связано с событиями, происходившими по всей стране, являлось прямым их следствием. Ханс был одним из самых деятельных участников движения. С горячим воодушевлением слушал он речи своих руководителей. Он не знал этих руководителей, однако слышал из их уст то, что давно уже тлело в его собственном сердце, но чего сам он не умел выразить словами, не умел передать другим. Жадно прочитывал он каждую листовку и воспринимал все это как некую новую веру, которая должна установить рай на земле. Эта вера возвещала, что мир спасет не какое-то чудо, а труд и борьба самих людей.
Начались забастовки и аресты, рабочих сажали в тюрьмы, высылали по месту рождения. В число тех, кого сочли опасными для Таллина и выслали из города в родную волость, попал, в конце концов, и Ханс. Для Ханса это явилось тяжелым ударом. Но после того как товарищи объяснили ему, что и в деревне живут люди, что и там ждут избавителей и что священный долг каждого — открыть крестьянам глаза и указать путь к освобождению, — в душе Ханса блеснул манящий луч надежды. Ему захотелось идти туда и работать, захотелось отдать этой работе душу, все, что накопилось в ней за долгие годы. Он уже заранее представлял себе, какое впечатление произведет на земляков его возвращение в родную волость, как он возвестит им нечто новое, о чем они до сих пор и понятия не имели.