Вскоре огонь потухает, и старуха со стариком, положив под голову шубы, спят на сеннике, пока их не будит заигравшая с краю неба ясная заря. И так проходит день за днем, так уже минуло три десятка лет — потихоньку канули они в бездну вечности.
— Старуха, скоро я, пожалуй, оставлю тебя одну мыкаться на свете, — произнес Матс, укладываясь на постели поудобнее. — Жили мы доныне вдвоем, не знали ни горя, ни забот, как у Христа за пазухой, а что ты теперь станешь делать одна? Кто тебе косу наточит, наденет метлу на палку или загородь для поросенка смастерит?.. Порвутся у тебя постолы — кто их тебе починит?.. Соскочит у тебя обруч с ведра или с ушата — некому будет новый набить.
Матс болен, тяжко болен. Старуха еще надеется на его выздоровление, но у него самого нет уже никакой надежды.
— Ну, бог даст, поправишься! Ты ведь и раньше, весной, в самую распутицу, тоже расхаварывался. Ну, да бог поможет, не оставит же он меня, старушку, одну!
— Тут уж делай что хочешь, а не жилец я на свете, — произносит Матс со спокойным вздохом.
— А что, если мне сходить завтра к доктору и принести тебе лекарство? Сейчас еще можно, пожалуй, пройти напрямик через болото, дорога ведь еще не совсем испортилась, да и что для меня этот десяток верст? Хочешь, я завтра пойду? — спрашивает старуха.
— Э, впустую это, чем тут доктор поможет? Он ведь не бог, чтобы опять сделать меня молодым. Другие помирали, теперь наш черед. Прах — он прах и есть: подойдет время — и свалишься. Сын у нас молодой был, а вот тоже помер, на что же мне, старому пню, надеяться!.. Вот он, молодой, мог бы жить и жить, и о тебе позаботился бы…
Как только старик вспоминает о сыне, у старухи глаза наполняются слезами. Сын и так, без напоминания, всегда стоит перед ее взором, но она не может не прослезиться, видя, что и старик не забыл его, хотя никогда о нем не говорит.
— Ну да, сейчас вспомнилось, как я прошлым летом видела нашего Юри во сне. Пришел он ко мне и говорит: «Мать, нет ли у тебя чего-нибудь солененького, душа просит». Я и дала ему кусок позапрошлогодней солонины, а это, значит, за тобой он и приходил. А говорят еще, что сны ничего не предвещают… Да и я тоже не вечная, тоже скоро отправлюсь за тобой, что мне тут одной делать? Вдвоем мы брели, вдвоем и уйдем… Кто мне будет летом сено таскать, стог навивать! Прежде я только сгребала, а ты накладывал жгут, и все было в порядке… Останутся после тебя рыболовные снасти и ружье, кому ты их завещаешь, племяннику, что ли? А в каморке висят у тебя тетеревиные чучела, кто ими пользоваться будет, когда тебя не станет! Все будет лежать без дела, только мне смотреть да вспоминать. Да истлеют и они, не вечные же, ничто не вечно! Помню так ясно, как мы были еще молодые и поселились здесь в лачуге. Благослови бог хозяев за то, что они дали нам здесь прожить спокойно. У нас с тобой ведь никогда ссор не бывало. Разве мы с тобой плохо ладили? Говорили мы когда-нибудь друг другу что-нибудь плохое?.. Первая корова здесь, в хибарке, у нас была Пунник, давно ее уж нет. Ушло и то время, когда были у нас коровки Пяйтс и Тыммик. Хозяева хутора тоже постарели. Я как-то посмотрела на хозяина, а у него в бороде вон сколько седых волос! Ну да, Аугусту уже двадцать четыре года, Лийзе девятнадцать — совсем взрослые люди. Отдадут старики хутор молодым, а сами — в сыру землю… Я бы здесь, в хибарке, могла еще пожить, но бог ведает, где топливо доставать, ведь хворосту, что ты заготовил, надолго не хватит… И разве управлюсь я одна с коровой и овцой! Суп нечем будет забелить… Да, впрочем, хозяйка меня не забудет, она-то уж пришлет мне иногда кринку…
И, глубоко вздохнув, старуха присела на табурет. Две крупные слезинки медленно покатились по ее желтым, впалым щекам.
Оба помолчали. Старуха жалостным взглядом посматривала то на пол, то на старика. Кошка, побродив по комнате, подошла наконец к старухе, посмотрела на нее и, издав вопросительное «мяу», вскочила старухе на колени.
— Мяукай, мяукай, скоро останемся вдвоем, третьего-то с нами уже не будет! — сказала старуха.
— Что уж так сильно печалиться, все там будем, один раньше, другой позже, — заговорил Матс. — Кому мы, старики, нужны! Молодым мы только помеха, так и смотрят, чтоб мы убрались поскорее. Ничего мне не жалко, только тебя жалко, старая. Об одном беспокоюсь — как ты будешь жить без меня.
— На все воля божья, бог обо всех заботится, позаботится и обо мне, горемычной. Кто знает, долго ли и мне жить осталось, я ведь уже говорила. Скоро, наверное, вслед за тобой отправлюсь. Скажу, чтобы на кладбище оставили место рядом с тобой, вот мы там и встретимся.
И они действительно скоро встретились. Матс умер через три дня. Старуха одна бродила, как тень, вокруг лачуги еще до Мартынова дня[1], а потом отправилась вслед за своим дорогим стариком, которому она, наверное, в течение всей жизни ни разу не сказала «милый» или «дорогой».
Место их вскоре занял новый бобыль[2] с молодой женой и кудрявым сынишкой. О стариках скоро забыли, а ведь и они прожили свой век и были когда-то молоды. Был и у них когда-то маленький сынок, который так весело играл, так звонко смеялся.
Однако новому обитателю хибарки не так везло, как Матсу, вовсе не так: в лачуге на Мяэтагузе удача умерла вместе с Матсом. Она умерла вместе с теми приметами и приемами, которые Матс унес с собой в могилу. Поэтому у нового бобыля нет ни лодки, ни ружья, ни рыболовных снастей. Он как-то завел себе удочку и пошел с ней на реку, но домой вернулся с пустыми руками: удочку свою он словно в колодец опустил, так и проторчала она в реке зазря. Только осенью он, как Матс, таскает на спине с болота сено в мешке, перевязанном лозой, таскает, сгорбившись, как и Матс, и шагает, отдуваясь, по протоптанной Матсом тропинке.
1901
Перевод Эугена Ханге.
Смерть дедушки
Однажды утром дедушка не встал с постели. Когда невестка спросила его, что с ним, он ответил:
— Ничего.
— Отчего же ты не встаешь? — снова спросила невестка.
— Помирать собираюсь, — ответил дедушка.
— С чего тебе умирать, если ты ничем не болен?
— Там видно будет.
— А кто же сплетет корзинку из прутьев, которые ты вчера принес из лесу?
— Прутья… — пробормотал дедушка и помолчал немного. Потом сказал: — Прутья положите со мною в гроб.
— Не собираешься же ты и на том свете корзины плести? — засмеялась невестка.
— А чего там еще делать, — заметил дедушка.
— Тебе и отдохнуть не мешало бы, — сказала невестка, поднялась со стула и вышла, как будто у нее было какое-то спешное дело.
Немного погодя в комнату вошел семилетний Уку и сказал:
— Дедушка, ты и вправду умираешь?
— Мать тебе сказала? — спросил дедушка в ответ.
— Мама сказала отцу, я услышал и пришел поглядеть.
— Как я буду умирать, да?
— Да, дедушка.
— Ты разве не боишься смерти?
— Что мне ее бояться, ко мне ведь она не придет.
— Не будь так уверен, что не придет. Иной раз приходит и к такому, как ты. Придет и постучит в дверь: тук, тук, тук! — и спросит, живет ли здесь такой-то мальчик, которого мама бережет как зеницу ока.
— А ты тоже у мамы как зеница ока? — спросил Уку.
— Что ж тут говорить о зенице ока моей матери, коли у самого меня уже глаз нет! — вздохнул дедушка.
— Как же ты ходишь по лесу и прутья собираешь, если у тебя глаз нет?
— У меня ведь палка, — объяснил дедушка.
— Разве у палки есть глаза?
— А как же! У палки есть и глаза и уши.
— Когда будешь умирать, оставь мне свою палку.
— У тебя же самого есть глаза и уши.
— А когда я стану такой же старый и слепой, как ты, дедушка…
Мать снова вошла в комнату. Так прервался разговор дедушки с Уку.
— Не хочешь ли поесть, дедушка? — спросила невестка. — Еда отгоняет мысли о смерти.