Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда приступили к еде, в помещении вдруг воцарилась тишина.

— Ну и наворачивают, ну и уминают, — шепнул Кулно на ухо Мерихейну, — даже болтать перестали.

— Принятие пищи всегда настраивает людей на серьезный лад, — ответил писатель.

— Да, поглощение пищи, а тем более питье — священное действо.

— Своего рода молитва. Ты когда-нибудь замечал, как урчит котенок, поедая мышь, и как бодается телок, сунув свою безрогую голову в ведерко с пойлом? Это — проявление чувства почтительности, молитвенный экстаз.

— Возможно. Человек же благодаря развитию культуры многое утерял от первоначального чувства почтительности к пище: он не станет бодаться за обеденным столом и молитва-урчание его уже не устраивает.

— Мир день ото дня становится все злее, — заметил Мерихейн.

9

Первый голод был утолен, и пустая болтовня уступила место более серьезным разговорам. Разгорелся спор о границах познания и веры и о взаимопроникновении этих двух понятии. Разумеется, коснулись и вопроса бессмертия, ибо сытый желудок всегда располагает человека к мыслям о вечности. Подобный круг вопросов не так давно был предметом доклада в каком-то обществе и вызвал оживленную дискуссию, особенно же острые споры возникли среди молодежи. И теперь противники вновь, словно петухи, наскакивали друг на друга.

— Если я ударю стаканом об стол, мне незачем в это верить, потому что я знаю, что делаю это, — говорил запальчиво Мянд, и стучал о столешницу донышком стакана.

— Ничего ты не знаешь! — кричал в ответ ему Сяга, имевший несколько метафизический склад ума.

— Как это — не знаю?

— Разумеется, не знаешь. Доверяться ощущениям нельзя, они и не таких, как ты, мудрецов за нос водили. Неоспоримо только одно — мысль, но именно это неоспоримое невозможно доказать, так уж ведется на земле: самое бесспорное никогда не докажешь. Мысль — дитя духа, а кто способен определить, что такое дух и существует ли он вообще? В это можно только верить.

— Ну, если ты не способен сказать, существует этот стакан или нет, то позволь, я стукну им тебя по голове, тогда ты будешь знать и — твердо.

— Сам по себе удар по голове еще ничего не доказывает. Стакан, так же как моя голова и даже ощущение боли, может быть лишь иллюзией. А это значит, что мы просто-напросто стукнем одна о другую две иллюзии, два обмана чувств, отчего возникнет третья.

— Ты запутался в своих объяснениях, — вмешался в разговор Кулно. — Если мы не знаем, существует ли стакан на самом деле, то значит — верим в это. Точно так же, если мы не знаем, есть у нас голова или нет, то, по меньшей мере, верим, привыкли верить, что у каждого человека обычно все же голова имеется. Стало быть, ударяя стаканом по голове, мы столкнем две веры. Интересно, какая из них окажется более прочной — вера в существование головы или вера в существование стакана?

— Все будет зависеть от того, в существование какой головы и какого стакана верить, — резюмировал Мерихейн.

Такой поворот мысли не устраивал ни одну из спорящих сторон, дискуссия продолжалась, но понять, кто куда клонит, было совершенно невозможно. Не удовлетворили слова Мерихейна и Кобру, имевшего два прозвища — «Мудрец» и «Свирепый «П», — этот низкорослый, большеротый, до крайности самоуверенный студент всегда был насуплен, в его глазах с несколько монгольским разрезом мерцало презрение ко всем и вся, а губы кривились в осуждающей усмешке. Кобру осушил стопку до дна, со стуком поставил ее на стол и процедил сквозь зубы:

— Поросята проклятые!

Свирепый «П» имел обыкновение произносить эти слова, стоило только ему приложиться к бутылке. Когда же он хмелел сильнее, то добавлял к этому выражению еще два-три слова на букву «п», гораздо более выразительные. Именно из-за этой привычки Кобру и получил свое прозвище «Свирепый «П». Вначале некоторые удивлялись, почему Кобру для выражения своих мыслей употребляет только слова с буквой «п», ведь в эстонском языке есть немало всяких других, однако сам студент объяснял это так: «Главное в слове не его значение, а тон, модуляция голоса, музыка. Значение слова случайно, иной раз даже непристойно, музыка же никогда не бывает непристойной, в худшем случае она может оказаться лишь пикантной. А какое дело мыслителю до случайных вещей? Он требует неизменного. Звучание слова неизменно, вечно. Поэтому отбросьте значение слова, слушайте звучание». Неизвестно, оказалась тому причиной сама музыка слов Кобру или же его бессмертные философские рассуждения, но с некоторых пор товарищи уже не ставили ни во что все его даже самые свирепые слова на букву «п».

Рядом с Кобру сидел его неразлучный спутник, высокий статный молодой человек по имени Таавет, на редкость тихий, робкий и застенчивый, ни дать ни взять — девица с какого-нибудь лесного хутора. Таавет вспыхивал до ушей от любого пустяка, а раз смутившись, с трудом мог ответить два-три невнятных слова, если к нему обращались с вопросом. Оба они — и Кобру и Таавет — были «дикарями», жили вдвоем, с другими студентами почти не общались, напускали на себя некую таинственность и со стоическим безразличием выносили свое общее прозвище «Сятс и Туссь», даже не пытаясь выяснить, что за этими словами кроется. Вначале делались попытки вовлечь неразлучных приятелей в какое-нибудь студенческое общество, но ни одно из предложений не казалось им достаточно соблазнительным. Любое обращение к ним с подобными вопросами лишь давало Кобру повод еще раз выдавить сквозь зубы: «Поросята проклятые!» Однако их все же приглашали время от времени в какую-нибудь компанию, — словно бы лишь для того, чтобы услышать букву «п» из уст Кобру и увидеть застенчивую улыбку Таавета.

Слушая споры молодежи, Мерихейн вспоминал дни своей молодости. Что знал он в те годы? Что он читал, учил, слышал, видел? Вот за столом усиленно жестикулирует молодой человек, еще почти мальчик, — на верхней его губе едва пробивается пушок, а он уже рассуждает о всяких теориях, учениях, о вопросах мировоззрения с такой уверенностью и горячностью, словно он над всем этим годами ломал голову, словно проводил бессонные ночи в поисках истины. Он дерзко полемизирует с известными всему миру гениями духа, опрокидывает их теории, издевается над ними, высмеивает. Может быть, через несколько лет он станет иронизировать над своей теперешней «ученостью», но — что из этого! Все-таки он взлетел к вершинам мыслей и идей человечества, смотрел на мир с высоты идеалов и мечтаний уже в то время, когда еще только стоял на пороге сознательной деятельности.

Кулно, словно бы уловив мысли Мерихейна, сказал:

— Слышишь, студент знает все. Чем мы моложе, тем умнее, тем меньше для нас загадок. Но погоди, дай человеку вступить в жизнь, тут-то и окажется, что знает он лишь глистогонные средства да «Отче наш».

Спорщики уже добрались до проблем марксизма и капитализма, и тем не менее все еще никак не могли выяснить, что есть знание и что есть вера, — молодые люди словно бы свалили все эти вопросы в одну кучу.

— Никакой это не марксизм! — кричал Мянд, обращаясь к Сяга.

— Это марксизм чистейшей воды, — отвечал Сяга, — ибо марксизм в конечном итоге такая же вера, как вера в Будду, в Христа или в Магомета.

— Глупости!

— А ты верь, тогда это не будет глупостью.

— Именно вера и есть величайшая глупость.

— Выходит, на свете жили одни дураки.

— Маркс и Дарвин не были верующими, они знали, они стремились познать мир.

— Маркс и Дарвин были самые что ни на есть верующие люди на свете.

— Разве это так важно, верит человек или нет и во что он верит, — вмешался в спор Мерихейн. — Разве не все равно, были или нет Маркс и Дарвин верующими, главное — что они создали.

Но молодые люди остались при своем мнении: для них были важны именно сами по себе принципы и границы.

Мерихейн оставил спорщиков при их принципах и придвинулся поближе к Кулно. Кулно теперь уже не ввязывался в споры, как бывало прежде, еще несколько лет назад. Тогда он тоже любил поразглагольствовать о высоких материях и старался отстоять свои мысли, свою точку зрения, но с течением времени, наблюдая за собой и за другими, он обнаружил, что убеждение есть лишь мысль, что мысль, в свою очередь, есть лишь слово, что слово рождается из понятия, что понятие возникает из впечатления, то есть чувства, и что по сравнению с чувством любое слово, любая мысль, даже любое убеждение ничего не стоят, независимо от того, высказаны они в споре или же — в проповеди. Кулно пришел к выводу, что спор ничего не проясняет, никого не примиряет и не объединяет, а скорее, наоборот, запутывает, разъединяет, заставляет спорщиков еще больше петушиться. Кулно понял, что, ввязавшись в спор, он в лучшем случае либо лишь будоражил свои чувства, потешал себя, либо досаждал другим, — а это порою для нас самая привлекательная из потех. На свете не найдется ни одного мыслителя или мысли, ни одного наставника или наставления, которых хотя бы два человека смогли воспринять совершенно одинаково, ибо чувства, ощущения людей так же не похожи одно на другое, как не похожи лица этих людей, голоса, отпечатки пальцев, наконец. Каждое произнесенное или начертанное на бумаге слово может в совершенстве выполнить лишь одну функцию: быть по-разному понятым. Поэтому спор еще имел бы какой-то смысл, если бы его участники оперировали математическими формулами, значение которых гораздо более определенно, чем значение слов, пусть даже самых простых.

81
{"b":"850231","o":1}