Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На прощанье Соня просит:

— Принесите после обеда «Джангл бук»[12].

— Принесу, — отвечаю. Мне очень нравится, как Соня произносит иностранные слова.

— Если я не выйду в парк, заходите сюда, буду ждать.

— Хорошо.

Еда сегодня кажется невкусной, не знаю, как убить послеобеденные часы, — ведь Соне нужно отдохнуть. Пробую писать, не выходит — перо тупое, открываю книгу — глаза не глядят. Одну за другой считаю бесконечные минуты, что стекают словно капли с обода у переполненного ведра.

Скоро пять часов, на пляже Сони не видно. Иду к ней домой; она по-прежнему лежит в шезлонге, но улыбается бодрей:

— Поленилась идти. Садитесь сюда, поближе. Книгу принесли?

— Будьте добры.

Соня кладет «Книгу джунглей» на стол, договаривает:

— После почитаю, одна. А теперь давайте поболтаем.

Она весело и легко, словно птица-щебетунья, принимается рассказывать: куда отправилась тетя и кого потащила с собою. Слово за словом, и Соню охватывают воспоминания о родном крае. Это равнина, где дремлют редкие рощи, волнуются неоглядные нивы, кряхтят фруктовые деревья, отягченные плодами, и верстами тянутся деревни вдоль русел обмелевших рек. Соня вспоминает о весенних ночах, о немолчной разноголосице больших и малых тварей.

— Не заснуть тогда, хоть плачь; совсем как теперь из-за болезни. Нынче я все-таки поспала после обеда — целый час, тете на удивленье.

— А ночью?

— Посмотрим.

— Нужно и по ночам спать.

— Вам спится?

Шучу — день да ночь, сутки прочь.

— Давайте наперегонки: кто кого переспит.

— Идет.

Мы смеемся, нам спокойно и хорошо, у нас будто сговор.

— Вот я тогда и пополнею, — продолжает Соня, рассматривая свою руку. — Поглядите — одни косточки.

На мою ладонь ложатся тонкие жердинки-пальцы.

— Раньше, бывало, разогну кисть и на суставах, сверху, ямочки. Браслет только-только у запястья надевался, а сейчас болтается.

— Холодные. — Пожимаю Сонины пальцы до еле уловимого хруста. Это порождает во мне волнующую нежность, что растекается по телу, словно чуть заметная рябь по тихой воде. Кажется, Соня хочет высвободить свои пальцы, но странным образом они все глубже и глубже забираются мне в ладонь.

— Они всегда такие, и ноги тоже, — жалуется Соня.

Вечером, когда я собираюсь уходить, она говорит:

— Завтра придете, не правда ли?

— Приду.

Неужели все это произошло в первый же день? Может быть, я кое-что упустил из виду или ошибся во времени, хотя сегодняшние события запечатлелись до того отчетливо, словно с них на веки вечные сняли рельефный оттиск. В конце концов не все ли равно, случилось это днем раньше или позже, главное — что все было именно так, а не иначе.

Время исчезло, как пена, которую бросила на гальку схлынувшая обратно в море волна. Мы с Соней ходили гулять, любовались пейзажами, рассуждали, спорили — занятий у нас было вдоволь. Мы останавливались у незнакомых деревьев, у кустарников и цветов, мы вспоминали восхищавшие нас виды на море, горы, на светло-зеленый луг возле заросшего лесом косогора.

Однажды выдалось ясное бодрящее утро; ночным дождиком смыло пыль с гладкой каменистой дороги. Мы поехали верст за десять в поместье, где на горном склоне раскинулся прибрежный парк. Дорога шла под обрывистыми утесами; из расселин нависших скал тянулся бледно-желтый жасмин, предлагая свои цветы проезжим людям и морским шквалам, когда те мчались вдоль берега, разогнавшись на пенных волнах.

— Смотрите, — закричала Соня, протягивая руку к душистому жасмину, — достать бы.

Я велел извозчику повернуть и снова заехать под утесы. Там, взобравшись на облучок, я привстал на цыпочки и принялся срывать цветы.

— Не губите их все, — попросила Соня, — они прекрасны в этой расселине наверху.

А я все-таки сорвал жасмины — все до единого, сорвал, несмотря на ее просьбу. Ни цветка не оставил я другим проезжим и взбалмошному морскому шторму.

— Ну вас, — молвила Соня, принимая от меня цветы, и в девичьем голосе, во взгляде проскальзывал упрек: я пренебрег ее просьбой. Но те же глаза и голос светились радостью и прощали мне мой поступок — ведь из-за нее, Сони, сорвал я здесь последние цветы.

В парке мы сидели перед семейством кактусов, что росли возле длинной, выходящей к морю аллеи. Вдоль нее красовались платаны, араукарии, рододендроны, серебристые ели и отливающие золотом можжевеловые кусты. Любуясь природой, мы не проронили ни слова. Соня слегка покачивала сорванными мною жасминами и порою подносила душистый букет к самому лицу, словно хотела прикрыть легкую краску нахлынувшего смущенья. Тихонько тронул я жасминовую гроздь, впрочем нет, я лишь коснулся пальцами одного-единственного лепестка. И тотчас же гроздь перестала качаться, как будто испугалась: вдруг да ненароком оторвется от ветки нежнейший лепесток. Чуть погодя я взглянул на Соню — она слегка склонила голову. Беспокойное дыхание разомкнуло тонкую линию губ, густые ресницы прикрыли полузакрытые глаза, и казалось, они вот-вот подернутся девичьей жалостливой слезою. Я забыл про лепесток, не заметил, как моя рука схватила целую горсть жасмина — всю цветущую ветку, потому что был охвачен тем самым немыслимым волнением, которое, как мне казалось, я прочел сегодня в Сонином взоре, во всем ее облике…

Бывало, к нам подходил Антон Петрович, однако, чувствуя себя лишним, он никогда не задерживался в нашем обществе. Скажет мимоходом несколько малозначащих слов, а мы с Соней уже болтаем о своем, о наших общих думах, о воспоминаньях.

— Он, бедняга, страдает, — заметила однажды Соня, после того как Антон Петрович удалился.

— Музыка, видно, не дает покоя, — ответил я.

— Нет, по-моему, тут дело не в музыке, а в Люси́, — сказала Соня, по-французски произнеся женское имя. На вопрос: кто же это, она ответила: — Полицмейстерша, вы же ее знаете. У нас все так и зовут: Люси́.

— По ней, стало быть, и тоскует наш композитор? — удивился я.

— Она жаловалась Антону Петровичу, что, дескать, брак у нее — ошибка, несчастье всей жизни и что чувствует она себя совсем юной. Вот нашего композитора и тревожит судьба Люси, и он ломает голову, как спасти страдалицу. А Цербер, — таким прозвищем Соня наградила полицмейстера, которого раньше называла гармонистом, — все время настороже, чтобы они не могли встречаться.

— Это кто же страдалица — Люси Филипповна? — усомнился я.

— Маловероятно, не правда ли?

— У них в Сибири прекрасные лошади.

— Вам тоже успели рассказать про лошадей?

— В чужедальнем краю земляки сближаются.

— Но ведь у вас имение в Финляндии, а Люси родом из Прибалтики, немка.

— У меня нет никакого имения.

— Все утверждают, что есть.

— Мой отец — владелец маленького хутора, да и тот целиком в долгу.

— Господи, как тут все путают.

— В этом я сам виноват.

— Понимаю: вам не хотелось откровенничать с любопытными.

— Возможно.

— Чего доброго, вы совсем и не финн.

— Конечно, нет.

— Как жаль. Я читала Ахо, и он мне нравится. Но кто же вы на самом деле?

— По правде говоря — я никто.

Отвечаю так, чтобы уйти от вопроса.

— Стыдно признаться, но отец истратил на меня все до последней копейки, однако радости ему я не доставил. Никуда не гожусь.

Тут я пустился в рассказы о школьной поре, товарищах по классу, летних каникулах, о матери, отце, сестренке и, к своему удивлению, заметил, что правда зачастую переплеталась у меня с ложью. Я, например, сказал, что отцу — дряхлому старику, живется плохо, что его хутор из-за меня обременен долгами. На самом же деле я тратил на себя только какие-то гроши, которые получал от холостяка дяди, а отец мой — мужчина в самом соку — недавно женился на молоденькой. Мать у меня жива, говорил я, а сестра умерла. В действительности же все было наоборот — у сестренки, живой и здоровой, росло двое малышей. Я рассказал про своих сверстников — товарищей по школе. Они как-никак кое-что соображали, у них хватило умишка, чтобы впоследствии уверенно и прочно обосноваться в жизни. У меня же самого такой внутренней прочной опоры не нашлось. Однако сейчас я кичился своим превосходством над сверстниками.

вернуться

12

«Книга джунглей» — сочинение Р. Киплинга (англ.).

59
{"b":"850231","o":1}