Куда запропастились последние дни? Может быть, они были настолько короткими, что я не заметил их, не улучил минутки записать в дневник хотя бы два-три слова? О нет! Кто в силах измерить продолжительность того единого мига, когда она впервые коснулась моей руки, чтобы опереться? Как описать мне теченье недавних дней, вплоть до вчерашнего вечера, когда я услышал, что не сегодня-завтра она уедет. С чем сравнить вчерашнюю бессонную ночь и сегодняшний день, когда я из-за повышенной температуры должен оставаться дома? Она уезжает, а меня заставили сидеть в четырех стенах; может, я буду здесь и в тот самый час, когда ее на лодке увезут к пароходу, ожидающему в море пассажиров, и турки-гребцы заведут весла, без устали бормоча какие-то заклинания.
Сижу в полусне у стола, тело налито усталостью, с трудом наношу на хрусткую бумагу кривые, прыгающие буквы. Чудится, что это не моя рука шуршит по листу, а чья-то другая — словно кто-то другой сидит рядом со мною, вспоминая то недолгое прошлое, которое стало неотъемлемым залогом будущего.
* * *
Возвратясь с прогулки по далекой окраине парка, она сидела на скамье под чинарой, в том самом месте, где приняла розу — мой стыдливый и сумасбродный дар. Душу охватило невероятное смятенье, и я готов был пройти мимо, но от одного ее взгляда все изменилось. Зачем же мне идти дальше, если я из-за нее только и пришел сюда? Не она ли определяет отныне все мои поступки? Накануне вечером я уснул как ребенок, который весь день пробегал босиком, играя в мяч или скача на палочке. Утром, проснувшись, изумился, что ночь миновала так быстро. «Она хочет, чтобы я выспался, — повторял вечером, ложась в кровать, — она ждет меня, и ей хочется, чтобы я был радостен и бодр», — говорил, вставая поутру с постели.
Сегодня первый раз она была в белом платье — обычно Соня носила сероватый костюм — и выглядела еще более изящной и хрупкой. Нежная лилия, чьи жизненные соки высасывали некие безжалостные вампиры, истончилась до того, что страшно было коснуться ее: тронь — и задрожит, завянет.
Книга покоится у нее на коленях, но она не смотрит в нее. Руки словно устали держать раскрытый томик.
— Сегодня вышла пораньше, — говорит она, когда я сажусь рядом на скамью.
— Читали?
— Нет, просто так взяла. Начала было, да неохота.
— Что-нибудь тяжелое?
— «Униженные и оскорбленные». Знаете?
Отвечаю утвердительно, а она, по-видимому, что-то замечает у меня во взгляде и спешит оправдаться.
— Знаю, мне сейчас не стоило бы читать такие вещи, но вот тянет, хочу! — с вызовом добавляет она. — Книги забаюкивают. Пробежишь страницу-другую — тут, там, — все уже раньше читано, сидишь как пьяная. Чтение ужасно скоро утомляет. Раньше я этого не замечала. А не найдется ли у вас чего-нибудь более подходящего?
— Едва ли, — отвечаю и роюсь в памяти. — Впрочем, хотите Киплинга «Книгу джунглей»?
— Я слышала о ней, но не читала. А что ж — принесите.
Разговор у нас непринужденно и легко переходит с одного на другое, потом мы встаем и уходим к украшенной урнами каменной лестнице, что ведет вниз на галечник. По дороге встречаем Анну Ивановну, которая что-то рассказывает о цветах двоим идущим с нею мальчуганам. Знакомимся, она говорит:
— Вы, никак, вниз?
— Думали пройтись, — отвечает Соня.
— Смотрите, у моря ветрено.
— Мы скоро вернемся.
Прежде чем уйти, Анна Ивановна обращается ко мне:
— Как-нибудь заходите к нам; она у меня упрямая, избегает общества. Может быть, вы сумеете поладить с нею?
Я благодарю, и мы с Соней отправляемся дальше.
— Не торопитесь, — говорит моя спутница, опираясь о лестничные перила. Внизу мы останавливаемся у самой воды; пенный прибой подбегает к коричневым туфелькам.
— Окатит еще, — предупреждаю.
— Хорошо! Меня как будто обдает холодной водой — с головы до ног.
Тут и я замечаю, что Соню слегка лихорадит. Крылья носа у нее ширятся и трепещут, словно их тревожит морской ветер; на губах бродит смутная улыбка, и трудно понять: волнам ли, катящимся по песку, улыбается моя спутница, налетам ли ветра или еще чему-нибудь другому.
Настроение у Сони внезапно меняется — она снова спокойна, словно исполнились все ее желанья.
— Пойдемте! — слышится ровный голос.
На первой же ступеньке Соня, ни слова не говоря, берет меня под руку. Будто морфий впрыснули мне: все тело — даже колени, лодыжки, вплоть до кончиков пальцев — наполнилось каким-то глухо журчащим потоком. В глазах далекое синее марево — такое клубится над цветущими ржаными полями, что видны среди зелени садов. Слышу в себе звон, уносящийся в бескрайние дали: звенят порывы свежего ветра, звенят плещущие волны, звенит приморская галька. Слабая кисть ищет у моей руки поддержки; касаясь меня, шелестит легкое платье, овевающее тонкий стан, и срываются шепотом выдохнутые слова:
— Тише, тише, я не могу.
О, небо, если бы мне обнять Соню, осмелиться пронести ее на руках — как невелики были бы мои усилия, как легка ноша. Но мы знаем, что на нас устремлены людские взоры, что, увидев мой поступок, злорадно сверкнут чьи-то глаза и на чьих-то губах зазмеится хитренькая ухмылка.
— Благодарю, — говорит она, поднявшись по лестнице, и с неохотой, медля — как мне кажется — отпускает мою руку. Я же преисполнен благодарности, мне хочется сказать Соне, что поддерживать ее — вовсе не в тягость, что плечом к плечу мы можем идти быстрее, но языку не совладать с речью, и, как ни больно, приходится глотать слова.
— Посидим, — просит она и бессильно опускается на скамью, чтобы отдохнуть, перевести дух. Сажусь и я, мы долгое время молчим, но сейчас это молчанье не смущает, как раньше, когда я бывал наедине с Соней, и оно жгло, мучило, заставляло говорить. Мы молчим, хотя мне так нужно рассказать Соне о своем самом сокровенном.
— Теперь проводите меня, — говорит она, встает, и мы идем по парку, где встречаем Ланина.
— Александр Иванович, я спускалась к морю.
— Но вы же обещали не ходить туда.
— Прошу прощения, — начинает Соня, но я быстро договариваю:
— Это моя вина: соблазнил.
— Вот не поверил бы, — отвечает Ланин.
— А я и сам не верю.
— Будьте осторожны. А теперь доставьте мадемуазель Пиратову прямехонько домой и тем самым хоть чуточку искупите свой грех.
— Все-таки это мне захотелось спуститься к морю, а не вам, — возражает Соня, когда мы остаемся наедине.
— Так точно, — отвечаю, — захотелось идти вам, а виноват я.
Мы оба смеемся, улавливая за этими невинными словами какой-то скрытый смысл.
Минуем террасу, где нас окружают вечнозеленые вьющиеся растения, входим в переднюю, и тут Соня, словно оправдываясь, говорит, что она живет на втором этаже. И снова женская рука касается моего локтя, снова рядом шелестит легкое платье, и я ощущаю в ногах ту же самую слабость, которая, как мне кажется, гнетет Соню. В комнате мне предлагают сесть, сама хозяйка полулежит в шезлонге; раскрытая стеклянная дверь ведет на балкон, увенчанный синими глициниями. Соня смотрит в дверной проем и чуть погодя говорит:
— Окажите услугу.
— Если сумею.
— Подставьте стул мне под ноги и укройте их пледом.
Подхожу, слегка теряясь, взволнованный сознаньем, что снова прикоснусь к Соне. Ее маленькие ступни — тяжелы. Это для меня неожиданность, я удивлен, хочу сказать об этом, но отваживаюсь только спросить:
— Так?
— Благодарю, — отвечает Соня, — а теперь возьмите плед и накиньте на ноги. Они у меня вечно мерзнут.
Выполняю просьбу, а потом спрашиваю:
— Теперь хорошо?
— Очень!
У Сони на скулах пробивается лихорадочный румянец.
— Может быть, хотите уснуть? Я не мешаю?
— Нет, садитесь.
И мы тихонько, словно боясь, что нас подслушают, беседуем, — не вспомнить даже, о чем! — пока не наступает время обеда. Возвращается тетя, достает откуда-то доску с наколотыми бабочками и, восхищаясь красотою мертвых созданий, пробует увлечь меня своей коллекцией.