— Простите, что я докучаю вам своими глупостями. Я уже всем надоел, никто меня не выносит. Самое скверное — что я не верю порою ни одному человеку. Не прямо подозреваю всех во лжи, а просто пропускаю их слова мимо ушей и прислушиваюсь лишь к тем нюансам голоса, которые обычно говорят о какой-то душевной неискренности, об уклончивости, о тайных помыслах, и это, конечно, обижает меня, и оттого в глазах вспыхивает какое-то особое пламя. Извините, признаюсь откровенно — я и вам не поверил, когда вы сказали, что у вас в кармане нет ни гроша. А теперь верю. Русский человек задним умом крепок. Именно из-за такой недоверчивости меня и не выносят. Недаром даже Надежде Павловне хочется, чтобы ее словам доверяли. Лишь недавно меня прогнала от себя мадемуазель Пиратова: оказывается, я когда-то оскорбил ее недоверчивым выражением лица. А она для меня единственная, с кем можно ужиться.
— Она тоже больна, — сказал я.
— Очень.
— И всегда одинока!
— Она не выносит, когда с нею флиртуют.
— Она рисует?
— Да, но что и как — никому не известно.
— Давно ли она здесь?
— Всю зиму.
— Вот как.
— Наверно, поедет в Швейцарию — врачи советуют.
— Когда? — спросил я, вздрогнув.
— Не знаю, недели через две.
У меня слова застыли на языке; Антон Петрович осведомился:
— Вы знакомы с нею?
— Нет.
— А она часто говорит о вас.
— Скажите-ка!
— Как-то раз ей хотелось нарисовать вас, но вы ушли.
— Когда же это было?
— Не помню, она говорила: дня два-три назад.
— Знать не знаю.
4 мая
Все эти дни я жил в каком-то волшебном тумане, где глухо и тепло, куда не проникает яркого света и все окружающее кажется неверными зыбкими силуэтами. Налетит ветер — они меняют свои смутные очертания, а на солнце вовсе исчезают, как водяные пары. И не доверяешь своему чувству, и все-таки тянешься душой к чему-то недоступному, потому что вместе с мечтою меня мучает неотвязное беспокойство, словно нужно куда-то спешить, что-то делать, иначе страшно — опоздаю!
До изнеможения брожу по галечнику вдоль прибоя, по парку или по извилистым тропкам; брожу, пока не убеждаюсь, что я убегаю именно от того, что сам же ищу и за чем никак не могу поспеть. Спешу к пахнущим розами дорожкам среди пальм, платанов и зарослей туи, чтобы тут устало погрузиться в дремоту, ощущая в самом себе как бы плеск и журчанье горных ключей. Запахи льются словно музыка, забаюкивают, влекут в те края, куда до сих пор я не находил тропы, и мне сейчас не до раздумий, я не отваживаюсь даже глазом моргнуть, боясь как бы не испугать кого-то. Внезапно туман рассеивается, все становится ясным, как в полдень, и эту ясность хочется выразить словами. Однако те слова, что приходят на ум, или проносятся мимо, или превращают мое прозрение снова в нечто расплывчатое, подернутое дымкой. Настоящим верным словам не пробиться; от них ломит грудь, стучит в висках, щемит в горле, тщетно ищут они дорогу — все пути замело. А тем временем мир снова преображается, в нем проступают новые краски, новые звуки и, наконец, даже неодушевленные вещи подсказывают мне те самые выражения, которые я прежде искал немощным своим чувством: волны слагают строфы и сверкающий воздух творит мелодию.
Но вот с моря, прямо в лицо мне летит колючий шквал и распугивает мои виденья, словно рой бабочек или олений табун. Как фата-моргана, тают они в синеватом искрящемся море. Очнешься и оглядываешься, будто где-то неподалеку находится человек, которого посещают те же видения, что и меня. Поэтому я не удивлюсь, если увижу ее, увижу первым.
Мы все еще не обменялись ни единым словом, а кажется — будто старые знакомые. У нас одинаковые интересы, мы примечаем в жизни одно и то же, у нас общие тротуары и аллеи для прогулок, скамьи для отдыха. Не знаю, как и когда это началось, но я знаю, что мы живем словно в сговоре.
Однажды она рисовала рододендроновую аллею, ведущую к исполинским чинарам, а мне захотелось, чтобы она занялась изображением той дорожки, которая шла к высокому прибрежному обрыву возле чуть склоненной сосны с мягкой и длинной хвоей. Отсюда сбегала вниз, прямо на гальку, узкая петляющая тропа. «Напишем-ка завтра этот пейзаж», — сказал я про себя, но так, словно мы были вдвоем. А на следующий день увидел, что она пришла живописать именно сюда, и воспринял ее приход как нечто само собою понятное; до чего же я был счастлив, безмерно счастлив. В другой раз она довольно близко сидела и читала книгу, причем лицо ее было прямо обращено ко мне. Я же задумал посмотреть на ее профиль и потому сказал: «Повернись чуточку — ведь ты можешь это сделать, если захочешь, а тебе хочется потому, что я хочу. Видишь, я прошу и жду, и ты исполнишь мою просьбу, первую мою просьбу, потому что ты хорошая». Оторвавшись от книги, она повернулась на скамье, и села, как я просил.
Чувство мое подсказывало, что ей надо подойти ко мне и заговорить о чем-то совсем простом и повседневном. Вернее, я сам должен поступить таким образом. Даже ночью мне снилось, что мы, как знакомые, сидели рядом, но о чем шла речь — я поутру не мог вспомнить. Мысли топтались в мозгу, подбирая первые слова моего обращения к Соне, как будто уже было твердо решено заговорить с нею. И когда все это стройно и просто сложилось у меня в голове, я принялся выжидать: настанет час и случится что-то втайне от других.
Сегодня был в парке — до обеда. Сильно волновался. Любая неожиданность заставляла меня нервно вздрагивать, спину пронизывал колкий озноб. Около половины второго, когда пляж позевывал, пустея перед обедом, она все еще сидела на скамье под чинарами. Словно повинуясь неведомой высшей силе, я направился туда, и в мыслях у меня роились прекрасно подобранные слова, тело едва сдерживало дрожь, в груди стучало сердце, а рука держала полураскрытую красную розу. Остановившись перед Соней, я только собрался было открыть рот и заговорить, как голова у меня лишилась разума, язык — слов, и только поблескивали повлажневшие глаза. Оцепенев, я дрожащей рукой, молча, протянул ей розу, качавшуюся на длинном стебле, и также, в молчанье, она приняла предложенный мною цветок. Губы у нее шевельнулись, не то их тронул трепетный смех, не то испуганное восклицание. Почему-то мне вспомнился некий юный поэт, недавно выступавший перед народом со своими творениями; он помахивал душистым цветком на гибком стебелечке, а публика смеялась до слез, до упаду, хотя в голосе у стихотворца пылало вдохновение, из уст же текли строфы о вечности. Это воспоминание еще более усилило мою растерянность. Я ужасно смутился, повернулся и готов был тотчас же убежать, провалиться сквозь землю. Такое происходит порою во сне: задыхаясь, рвешься куда-нибудь, а не можешь тронуться с места и тебя настигают яростные преследователи. Мелькали, путались мысли, звенело в ушах, сердце билось громче кузнечного молота, тело трясло как в лихорадке, ноги не слушались, мускулы словно онемели и при движении причиняли боль, пронзавшую тело до мезга костей.
Утром 5 мая
Прошлое — загадка, будущее полно неожиданностей. Мне страшно и стыдно. Вчера я пошел под вечер не к морю, а на полукруглый уступ, где вовсю веселилась детвора — мальчики и девочки. Их галдеж вызвал у меня прилив необыкновенной нежности, и я увлекся детскими забавами, каким-то чудом снова превратился в ребенка и с непокрытой головой резвился в кругу сверстников. Солнце обжигает пухлые розовые ручонки и ножки, горят щеки, светятся раскрасневшиеся уши, и мне тоже не устоять на месте; не хочется уходить куда-нибудь в тень, потому что земля полна радости и сама беспечность парит в воздухе…
Как сегодня, так и в предстоящие два-три дня буду избегать встречаться с нею. Вскоре она уедет, все кончится и я обрету свободу.
Вечером 5 мая
Не сдержал слова — отправился после обеда на берег. «Кого бояться, кто мне запрещает?» — говорил я самому себе по дороге к морю. Дыханье цветущих роз вместе с порывами морского ветра долетало до горного склона, где пролегала тропа. Как будто давным-давно приходилось мне слышать этот запах. «Хочу и иду», — добавлял я и все-таки робел, боялся, что мне могут запретить. Робость моя сменилась страхом, когда на дороге показался Ланин вместе с мадемуазель Пиратовой. Повернуть? Отойти в сторону? Нет, я пошел им навстречу.