Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Стало быть, она видела… и рассказала другим.

И у меня возникает такое чувство, будто нашу единственную общую тайну раструбили по всему равнодушному белу свету.

Но чем дальше думаю, тем больше утешаю себя сознаньем, что ведь никто, и она тоже, ни в чем не разбирается. Хранитель тайны — я один, а все остальные кругом — слепцы. И, слегка растерявшись, я прощаю ей необдуманный поступок, чувствуя, что иначе поступить не могу и, больше того, что я охвачен тревогою, ибо принес первый дар нежности на алтарь любви, а с ним и не посчитались.

27 апреля

Эти дни я держался в стороне от приморского парка, избегал его, словно кому-то назло. Но сегодня не утерпел, снова захотелось навестить это береговое взгорье с душистыми рододендронами, спуститься на галечник, куда плещущие волны несут морскую прохладу.

Я сразу заметил ее под чинарой, неподалеку от розовых кустов. Она сидела в тени на скамейке и рисовала. Мое сердце заколотилось от испуга, и я в замешательстве остановился у ближайшего пахучего рододендрона, чтобы повременить и подумать: пройти ли дальше, мимо, или тою же дорогою, что и пришел, воротиться домой.

Повернул обратно.

Чтобы успокоиться, присел на скамью, стоявшую у края береговой возвышенности. Сквозь листву кустарника и полураскрытые бутоны роз я видел край белой шляпки и руку, чьи движения были почти неуловимы.

Немного погодя оттуда послышался разговор, который заставил меня насторожиться, а сердце снова заколотиться в груди.

— Разрешите полюбоваться вашим искусством, мадемуазель Пиратова?

— Нет, не разрешаю, Антон Петрович.

— Что же это — тайна?

— Кто знает.

— Вы шутница.

— Это я уже давно слышала от вас.

Молчанье.

— Позвольте мне хоть посидеть тут, если не помешаю?

— Вы снова в подавленном настроении?

— Простите, я пойду.

Слышу, как заскрипел на аллее песок — шаги удалялись.

По-видимому, у Антона Петровича сегодня выдался один из тех злосчастных дней, когда он, убегая от самого себя, появлялся то тут, то там и всем надоедал своей скорбной неудовлетворенностью. Никто ему не сочувствовал, никто его не жалел и не слушал нервных сетований, потому что каждый сам был подвержен болезни и считал свой недуг самым значительным, самым интересным. О своих болезнях люди говорили так, словно их немощи были уникальными на белом свете, словно природа или божество по особой милости отметили их неповторимой, изысканной и благородной печатью болезни. Недугами кокетничали, кичились, флиртующие пользовались болезнью как средством обольщения. Недуги походили на тот нежно шуршащий траурный флер, который подчас носит дама, завлекающая мужчин; недуги были символом глубины человеческой натуры и как бы подтверждением ее существования. Здоровый испытывал тут стыд оттого, что он не обладал доподлинной отличительной чертой человека, а именно — немощью. Здоровый умилялся, слушая приправленный откровенной интимностью рассказ кого-либо о своих бедах и недуге.

Я поднялся со скамьи, чтобы нагнать Антона Петровича, и в тот же миг навстречу вышла сама мадемуазель Пиратова. Хотелось как можно спокойнее встретить ее взгляд, но она ни разу не посмотрела в мою сторону, глядя как бы застывшим взором прямо перед собой. Пройдя мимо, я не мог не оглянуться: она остановилась у края возвышенности, повернувшись лицом к морю. Голова у нее чуть подалась вперед, шея казалась ломкой — точно тонкий цветочный стебель, четкая линия губ была разомкнута. Остановился и я, чтобы не упустить столь уместного случая полюбоваться ею. И все-таки своим взглядом я, видно, потревожил ее, она пошла дальше, слегка неуверенно, как ходят больные, и при этом правая рука у нее покачивалась. Это движение напоминало мне что-то давно забытое и милое.

Антона Петровича я нашел на аллее в одиночестве. Сгорбившись, он сидел на скамейке, взор у него потух.

— Простите, что беспокою, — сказал я, — но мне хотелось бы сегодня исполнить ваше желание, о котором вы говорили несколько дней назад. Сейчас это возможно.

Сначала он в недоумении смотрит на меня, вытаращив глаза, потом до него внезапно доходит смысл моих слов. Но ему не подыскать подходящего ответа. Волнуясь, он беспомощно дергается и стыдливо потупляет запавшие глаза, потому что они увлажняются и на них вот-вот набегут слезы. Его волнение передается мне, и только напряжением воли я беру себя в руки, чтобы не сунуть ему в ладонь все свои деньги. Мне сегодня так хочется одаривать людей. При этом я испытываю какое-то физическое удовольствие, какой-то хмель, который может довести до бессмысленных поступков.

Наконец язык у Антона Петровича все-таки подыскивает сбивчивые от волнения слова, и они скачут с одного на другое, пока не добираются, как обычно, до туберкулеза и музыки. Первое он проклинает, а второе боготворит, первое — источник злобы и разочарований, второе — добро и правда, единственная в мире. Впрочем, и то и другое для него — недуг, и еще неизвестно, что больше изматывает его немощное тело и чувствительную душу.

Вспоминаю, как при первом нашем знакомстве он вынул из кармана два-три обкатанных волнами камешка и принялся поигрывать ими. Это развлекало его. Познакомясь поближе, я как-то спросил:

— Вы любите камни?

— Да, они молчат, от них не услышишь дурной музыки, — ответил он.

Спустя некоторое время я узнал, что композитор серьезно увлекся происхождением камней и начал их тщательно отбирать, исследовать. Некоторые камешки он даже разложил у себя в комнате по столу, другие подолгу носил в кармане. Он отыскивал для себя новые интересы, тянулся к новым мыслям, чтобы избежать музыки. Но разве скроешься от возлюбленной, разве найдешь пути, чтобы вырваться из когтей, в которых держит тебя боготворимая.

И нынче у него оказались в кармане камешки. Он извлек их оттуда и путано, но пылко и вдохновенно заговорил о своем открытии, о новой своей теории. Он утверждал, что музыка оказывает чудесное влияние на больных и на здоровых, на двуногих и на четвероногих. Даже пресмыкающиеся не могут противостоять музыке. Змеи поднимаются на посвист дудочки и пляшут как пьяные. Даже дерево и металл подвластны влиянию звуков, иначе не придать голоса скрипке, не исторгнуть его из трубы. Кто может сказать, что происходило с дрожащей от музыки скрипичной декой, когда Паганини смычком прикасался к струнам. Не думаете ли вы, что царство минералов глухо к музыкальным звукам? Насыпьте-ка песку на тонкую пластину и проведите по краю смычком — вы увидите, что случится с песчинками. Какой изумительный ритм определит их движение, они словно выстроятся, чтобы пуститься в сложный хоровод. А что такое земной шар среди вселенной — крошечная капелька грязи, песчинка, которая при звуках музыки пустилась в пляс. Солнце, Полярная звезда, Медведица, белеющий Млечный Путь — разве это не такое же скопище песчинок или пыли в бесконечности пространства? Почему же им не подчиняться звукам, когда звучит их симфония, их космическая музыка. От нее в строгом ритме колеблется весь небосвод и все, что в нем заключается: горячее и остывшее, живое и мертвое, бездушное и одушевленное, разумное и лишенное разума. Нет на земле ни единого пресмыкающегося, ни единого растения, ни крохотного камня на океанском берегу, который бы не слышал этой космической музыки, этого звучания самой вечности. Только музыкой, ее утонченностью, сменой и богатством бесчисленных оттенков можно объяснить нескончаемое разнообразие видимой природы, неповторимую пестроту камешков, лежащих на моей ладони. Музыка звучала во вселенной, когда еще не родился шар земной, и она будет звучать неизмеримо долго после того, как остынет Солнце, тронется с места Полярная звезда и человек со своим домом-планетой исчезнут в космосе.

Итак, спасаясь в царстве минералов от музыки, наш композитор дошел до космических звучаний, которые слышатся ему в любом камешке. Воодушевляясь, Антон Петрович зашелся кашлем, а пока кашлял — устал, и к нему вернулось его обычное настроение. Он смущенно сказал:

55
{"b":"850231","o":1}