Я спешу на берег — понаблюдать за игрой волн: они сегодня выглядят как сказочные гиганты, увенчанные белыми коронами. Буря швыряет волны на берег, хотя они и противятся, крутясь и пытаясь ускользнуть; их бесформенные пасти, шипя от злобы, мечут белую пену на галечник. Отступая, волны сталкиваются с другими валами, штурмующими побережье, в этой стычке гибнут обе стороны, и от них остаются одни лишь журчащие, плещущие потоки. Далеко на берег забрасывают они все новые и новые взбудораженные бурей чудища с белым гребнем. Не слабеет силища у шторма, нет на море покоя волнам, катятся они ровными рядами одна за другой и гулко разбиваются о круглые камешки-вертуны, о гудящие прибрежные рифы. И когда я в поисках защиты от ветра останавливаюсь за серебристой елью, сквозь ветви которой местами мелькают белогривые волны, разгул водной стихии выглядит еще великолепней. Кажется, что качается сам высокий берег, а кипящая пенная метель, перехлестывая через кустарник, долетает до исполинских чинар.
За нанесенным волнами песком приезжают кавказцы на двуколках; в упряжке у них по паре прирученных буйволов, которые позабыли былое приволье предков и покорно гнут под ярмом голову, украшенную крепкими изогнутыми рогами, и мощную шею. Пенящиеся резвые потоки окатывают загорелые икры у мужчин, ветер, налетая, треплет их непокрытые головы. Наконец полные возы трогаются, буйволы нехотя переступают шаг за шагом, мужчины, взобравшись на широкое ярмо, садятся лицом к возу, лениво поигрывают длинными дубинами и тянут какую-то лишенную мелодии песню. Временами песня переходит в дикий назойливый вопль, напоминающий крики чаек в поднебесье или яростное завывание шторма в глубоких ущельях между утесами.
А вообще берег безлюден. В парке мельком покажется кто-нибудь из редких гуляющих и снова канет в глубину пышной листвы. Думаю отправиться домой, но вижу Ланина, идущего с супругой.
— Вы бури не боитесь? — кричит он издалека.
— Боюсь, — отвечаю, — прячусь, видите, за елкой.
— Наши сидят дома. По предписаниям врача. Мне с превеликим трудом удалось выбраться на минутку, да и то не без надзирателя.
— Я не доверяю ему ни на грош, — говорит Мария Александровна, — для него все что угодно важнее, чем здоровье.
При этом она смотрит на своего мужа как на некую хрупкую и дорогую вазу, которая может разбиться или треснуть под налетами шторма. Тут же Мария Александровна заводит речь о том, как вреден сырой ветер с моря, и вспоминает, что пора возвращаться домой. В это время к берегу подходят две женщины. Я отлично знаю — кто они, знаю хотя бы по тому, как одна из них опирается на руку спутницы и ступает, словно задумалась глубоко или вовсе не хочет идти, а ее все-таки ведут куда-то. Она оделась по-зимнему, закутала голову шерстяным платком, и в нем едва можно различить щелочку, оставленную для глаз.
— Анна Ивановна сошла с ума, — замечает Ланин, говоря о пожилой женщине, — с какой стати подвергать Соню опасности и вести сегодня к морю?
— А что поделать, если Соня стоит на своем, — тихо отвечает ему жена, — ты ведь знаешь, как она упрямится.
И они наперебой принимаются рассказывать мне о Соне, об этой больной своенравной девушке. Она-де происходит из помещичьей семьи, родилась где-то на юге России, жила в Москве, где отец работает архивариусом. Ей только девятнадцать лет, она уже кончила гимназию и, поступив на высшие курсы, изучает литературу и языки. Ланины хвалят ее ум; они смеются, изумляясь Сониному острословию, от которого соседи по пансиону бегут, как от огня. Отец, отправляя Соню сюда, приставил к ней тетку — досматривать, но девушка заставляет старуху выполнять любой каприз, а та, как бы в оправдание своей податливости, заявляет окружающим, что Соня все равно безнадежна.
Я слушаю, и в сердце возникает необычайная тревога. Она растет, добираясь до самой кожи, и тело становится таким чувствительным и нежным, что даже прикосновение одежды, когда налетает ветер, чуть ли не причиняет ему боль.
18 апреля
Изнеможение и слабость постепенно проходят, но вместо них появляется другое: нервность, нигде не дающая покоя. Раньше я, по крайней мере, мог проводить время, не сходя с места: на балконе, под окном, лежа на кровати, сидя у моря и забыв о книге, что раскрытая лежит у меня на коленях. Нынче же какое-то непонятное побуждение мучительно гонит меня с места на место — из дома к морю, оттуда снова домой или в горы, куда мне из-за больного сердца запрещено взбираться. И все ищу и жду чего-то. Сидя за обеденным столом, я иногда ощущаю настоятельную необходимость встать и подойти к окну, как будто там я увижу нечто особенное. Даже в полночь, когда все, кроме голосистых лягушек, отходит ко сну, когда мерцают фонарики последних светляков, освещая позднему путнику дорогу в кустарнике, я, лишенный сна, встаю с кровати, кутаюсь в одеяло и выхожу на балкон под звездное небо или стою, прислонясь к дверной филенке, и слышу, как беспокойно колотится в груди сердце. А стоит лечь в постель, и взор мой снова неотступно влечется к тем белесым подвижным пятнам, которые пишет на стене свет маяка, проходя через пышную липовую листву. Я смотрю и смотрю на зыбкие пляшущие блики, словно они объяснят, почему у меня напряжены нервы, щемит сердце и болят бессонные глаза. Начинаю считать удары тикающих на столе карманных часов, пробую сосредоточиться на чем-либо одном, мысленно заглядываю в самого себя, чтобы изнутри понаблюдать за мозгом, — авось таким образом удастся уснуть, и повторяю как заклятье: сон, сон, сон, и незаметно для меня это слово переходит в ласкательное, в нежное — Соня! И вместо того, чтобы искать объяснение своей нервозности в новой обстановке, пище, климате, солнце, искать в изнуренном теле и слабом сердце, я прихожу к заключению, что виною всему она — скромная незнакомка, которую мне так редко случается видеть.
Странно, почему она мало гуляет в парке. Неужели на самом деле сильно больна?
23 апреля
Смешные вещи творятся в мире, — например, сегодня со мной. Однако я не удивляюсь и не сожалею об этом, сознавая, что иначе и быть не могло.
Я отправился в город и медленно шел по дороге, вьющейся вдоль горного склона. В ногах и руках ощущалась необычайная вялость, а грудь полнилась какой-то болезненной пустотой. У фасадов придорожных дач, укрытых от морских ветров высокими деревьями, цвели красные и белые розы. Ветер, кружась, выносил их запах на дорогу и мешал с поднятой пылью. Не знаю почему, но я испытал прилив особенной нежности и ласки, у меня появилось желание сделать кому-то что-то очень хорошее. Дойдя до нищего безногого калеки, которого родственники привезли сюда и посадили на обочине — поджидать милостивых благодетелей, вспоминаю, что в кармане у меня всего лишь одна монета — золотой десятирублевик. Мне тяжело равнодушно пройти мимо протянутой руки нищего, и я в утешение говорю ему:
— Скоро вернусь, тогда и подам, а сейчас нету.
Но едва собираюсь двинуться дальше, как внезапно вижу Соню — она едет на извозчике. Повинуясь внезапному внутреннему голосу, я выхватываю из кармана кошелек, вынимаю единственный золотой и подаю нищему, который, ошалело взглянув на металл, сверкающий в его грязной ладони, принялся отвешивать земные поклоны.
Заставив себя не терять покоя, словно ничего серьезного не случилось, я шагаю дальше, пока мимо не проносится экипаж, вздымающий дорожную пыль. Поворачиваюсь к нему спиной и делаю вид, как будто меня привлекает вид на море. Пока стою, приходит мысль, что в город идти не стоит, ведь у меня нет больше денег. И я отправляюсь домой, а чтобы не встречаться вновь с нищим, выбираю другой путь. Но едва делаю несколько шагов, как чувствую отчаянное сердцебиение. Кровь приливает к вискам, в глазах рябит. С большим трудом собираю силы, чтобы дотащиться до ближайшей скамейки, куда и сажусь, измученный одышкой.
— Что же это в конце концов? — спрашиваю у себя самого.
Хотя найти ответ очень просто, я все-таки делаю вид, что пребываю в недоуменной беспомощности. После того как затихает сердце, снова пускаюсь в путь и произношу, как бы подтверждая некую тайну: