— Вы что, — продолжал Жильбер, — не согласны с тем, что дворяне и священники такие же французы, как и вы?
Питу насторожился: патриотизм в то время измерялся крепостью локтей на Гревской площади, и слова Жильбера звучали ересью.
— Вы никак не желаете признавать, друг мой, что все эти дворяне и священники, что все берут и ничего не дают, такие же патриоты, как и вы?
— Я этого не признаю.
— Вы заблуждаетесь, дорогой мой, вы заблуждаетесь. Они еще большие патриоты, и скоро я вам это докажу.
— Вот еще! — произнес Бийо. — Я с этим не согласен.
— Из-за привилегий, не так ли?
— Черт подери!
— Погодите.
— Я жду.
— Заверяю вас, Бийо, что через три дня самым привилегированным человеком во Франции станет тот, у кого ничего нет.
— Значит, это буду я, — серьезно сказал Питу.
— Ты так ты.
— Как это? — спросил фермер.
— Послушайте, Бийо: этих дворян и священников, которых вы обвиняете в себялюбии, начинает охватывать патриотическая лихорадка, и она захлестнет всю Францию. Пока мы с вами тут беседуем, они собираются вместе, как бараны у обрыва, и раздумывают; самый храбрый прыгнет первым, это будет послезавтра, завтра, может быть, даже сегодня вечером, а за ним прыгнут остальные.
— Что это значит, господин Жильбер?
— Это значит, что феодальные сеньоры откажутся от своих преимуществ и возвратят то, что взяли у своих крестьян, землевладельцы перестанут взимать арендную плату и подати, а дворяне, имеющие голубятни, выпустят своих голубей.
— Вы что же думаете, — закричал изумленный Питу, — они сами все это отдадут?
— Но ведь это и есть свобода во всем своем великолепии! — воскликнул просветленный Бийо.
— Прекрасно! И что мы будем делать, когда станем свободны?
— Проклятье! — произнес Бийо в некотором замешательстве. — Что мы будем делать? Там видно будет.
— Вот оно, последнее слово! — воскликнул Жильбер. — Там будет видно.
Он вскочил и несколько мгновений с мрачным видом расхаживал по комнате, потом подошел к Бийо и взял его мозолистую руку, глядя на него с суровостью и едва ли не с угрозой.
— Да, — сказал он, — там видно будет. Да, там нам будет видно. Все мы увидим, ты и я, я и ты, я и он. Вот откуда во мне хладнокровие, которое так тебя удивило.
— Вы меня пугаете! Единство народа, люди, обнимающие друг друга, объединяющие свои усилия в борьбе за всеобщее процветание, — все это приводит вас в дурное расположение духа, господин Жильбер?
Тот пожал плечами.
— Но тогда, — продолжал Бийо, ибо теперь пришел его черед спрашивать, — какого же вы мнения о самом себе, если сегодня, когда вы, дав свободу Новому Свету, приготовили Старый Свет к переменам, вас терзают сомнения?
— Бийо, — отвечал Жильбер, — ты только что, сам того не подозревая, произнес слова, которые дают ключ к загадке. Это слова, которые произносит Лафайет и которые, быть может, никто, начиная с него самого, не понимает; да, мы дали свободу Новому Свету.
— Мы, французы! Вот здорово!
— Это здорово, но это нам дорого обойдется, — грустно заметил Жильбер.
— Полноте! Деньги выложены, меню оплачено, — радостно сказал Бийо. — Немного золота, много крови — и с долгами покончено.
— Надо быть слепцом, — сокрушался Жильбер, — чтобы не видеть в этой заре Запада начало нашего общего упадка. Как я могу обвинять других, ведь я был ничуть не более проницателен. Боюсь, Бийо, что свобода Нового Света означает гибель Старого.
— Rerum novus nascitur ordo[28], — сказал Питу с самоуверенностью крупного революционера.
— Молчи, дитя, — сказал Жильбер.
— Неужели справиться с англичанами было легче, чем успокоить французов? — снова вступил Бийо.
— Новый Свет, — повторил Жильбер, — это чистая доска, tabula rasa: там нет законов, но нет и злоупотреблений; нет идей, но нет и предрассудков. Во Франции же тридцать миллионов человек живут на тридцати тысячах квадратных льё, если разделить эту землю поровну, каждому едва хватит места для колыбели да для могилы. Другое дело — Америка: там три миллиона человек живут на двухстах тысячах квадратных льё, окруженные идеальными границами — пустыней, то есть пространством, и морем, то есть бесконечностью. По этим двумстам тысячам льё текут реки, судоходные на тысячу льё, там растут девственные леса, обширность которых видит один лишь Бог; иными словами, там есть все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. О Бийо, как легко крушить деревянные, земляные, каменные стены и даже стены из человеческой плоти, когда тебя зовут Лафайет и ты ловко владеешь шпагой или когда тебя зовут Вашингтон и ты полон мудрых мыслей. Но разрушать ветхие стены старого порядка вещей, за которыми укрываются столько людей, движимых столькими интересами, когда видишь, что, для того чтобы приобщить народ к новым идеям, придется, быть может, убивать каждого десятого, начиная со старика, живущего прошлым, и кончая ребенком, входящим в мир, начиная с памятника, воплощением прошлого, и кончая зародышем, воплощением будущего, — вот задача, приводящая в трепет всех, кто видит то, что скрывается за горизонтом! Я страдаю дальнозоркостью, Бийо, и я трепещу.
— Прошу прощения, сударь, — сказал Бийо с присущим ему здравым смыслом, — недавно вы корили меня за то, что я ненавижу революцию, а сейчас сами изображаете ее отвратительной.
— Но разве я тебе сказал, что отрекаюсь от революции?
— Еггаге humanum est, sed perseverare diabolicum[29], — пробормотал Питу и подтянул колени к подбородку.
— Все же я настаиваю на своем, — продолжал Жильбер, — ибо, видя преграды, я провижу цель, а цель прекрасна, Бийо! Я мечтаю не только о свободе Франции, но 0 свободе всего мира; не только о равенстве людей перед природой, но о равенстве перед лицом закона; не только о братстве отдельных граждан, но о братстве между народами. На этом я, быть может, погублю свою душу и тело, — меланхолически продолжал Жильбер, — но это не важно! Солдат, посланный на штурм крепости, видит пушки, видит ядра, которыми их начиняют, видит фитиль, который к ним подносят; мало того: он видит, в какую сторону они наведены; он чувствует, что этот кусок черного железа пробьет ему грудь, но он идет на приступ, ибо надо взять крепость. Так вот, все мы солдаты, папаша Бийо. Вперед! И пусть по груде наших тел когда-нибудь пройдут поколения и родоначальником их станет этот мальчик, — и он указал на Питу.
— Право, я не пойму, отчего вы в отчаянии, господин Жильбер? Оттого, что какого-то несчастного зарезали на Гревской площади?
— Тогда почему ты в ужасе? Иди же, Бийо! Не отставай от других, убивай!
— Что вы такое говорите, господин Жильбер!
— Конечно! Надо быть последовательным. Помнишь, как ты, такой храбрый и сильный, пришел ко мне — бледный, тебя так и трясло, — и сказал: "Больше не могу". Я засмеялся тебе в лицо, Бийо, а теперь, когда я объясняю тебе, почему ты был бледен, почему ты говорил: "Больше не могу", ты надо мной смеешься.
— Продолжайте! Продолжайте! Только не отнимайте у меня надежду, что я исцелюсь, утешусь и спокойно вернусь в родную деревню.
— Деревня… Послушай, Бийо, вся наша надежда на деревню. Деревня — это спящая революция, она переворачивается раз в тысячу лет, и всякий раз, когда она переворачивается, у королевской власти кружится голова; деревня перевернется, когда придет пора покупать либо завоевывать это неправедно приобретенное добро, о котором ты только что говорил и которым владеют дворяне и духовенство; но чтобы побудить деревню собирать урожай идей, надо побудить крестьянина завоевывать землю. Становясь собственником, человек становится свободным, а становясь свободным, становится лучше. Нам же, избранным труженикам, — перед нами Господь соглашается приподнять покров будущего, — нам предстоит тяжкая работа, мы должны дать народу сначала свободу, а затем собственность. Здесь, Бийо, жизнь деятельная, быть может, неблагодарная, но зато бурная, полная радостей и горестей, полная славы и клеветы; там — холодный неподвижный сон в ожидании пробуждения, что свершится по нашему зову, зари, что придет от нас. Как только деревня проснется, наш кровавый труд закончится и начнется ее труд — мирный труд на родной земле.