Марат вырвал листок из маленького блокнота, написал карандашом два слова:"От Марата" и поставил какой-то знак.
— Что же мне делать с этой запиской, ведь на ней нет ни имени, ни адреса? — удивился Бийо.
— Адреса у того, к кому я вас посылаю, нет, а имя его известно всем. Справьтесь у первого попавшегося вам рабочего о Гоншоне — Мирабо народа.
— Запомни, Питу: Гоншон.
— Гоншон, или Gonchonius, — повторил Питу, — я запомню.
— В Дом инвалидов! В Дом инвалидов! — все яростнее ревела толпа.
— Итак, ступай, — сказал Марат Бийо, — и да поможет тебе гений свободы!
Затем, крикнув в свою очередь: "В Дом инвалидов!", Марат вышел на набережную Жевр; двадцать тысяч человек последовали за ним.
Оставшиеся пять или шесть сотен — те, что были вооружены, — пошли за Бийо.
В ту минуту, когда один поток был готов устремиться вдоль реки, а другой — в сторону бульвара, купеческий старшина подошел к окну.
— Друзья мои, — спросил он, — отчего у вас на шляпах зеленая кокарда?
Он говорил о листьях каштана — кокарде, предложенной Камиллом Демуленом, которую многие нацепили, беря пример с соседей, но не понимая, зачем они это делают.
— Зеленый цвет — цвет надежды! Цвет надежды! — послышалось несколько голосов.
— Верно; но цвет надежды — это одновременно и цвет графа д’Артуа. Неужели вы хотите выглядеть слугами принца?
— Нет, нет! — закричали все хором, и громче других — Бийо.
— В таком случае перемените кокарду и, если уж вам так необходима ливрея, пусть это будет ливрея нашего общего отца — города Парижа, а его цвета — синий и красный, друзья мои, синий и красный[25].
— Да, да! — единодушно согласились все. — Да, синий и красный.
С этими словами парижане все как один сорвали с себя зеленые кокарды и бросили на землю; им потребовались ленты, и отворились окна; из них дождем хлынули красные и синие ленты.
Но их хватило только на тысячу человек.
Тогда парижанки мигом разорвали, растерзали, разодрали в клочки фартуки, шелковые платья, шарфы, занавески, и клочки эти тут же превратились в банты, розетки, косынки. Каждый взял свою долю.
Затем маленькая армия Бийо двинулась в путь.
Во время пути она заметно увеличилась; все улицы Сент-Антуанского предместья отрядили ей в помощь своих самых горячих и отважных обитателей.
Соблюдая относительный порядок, войско Бийо добралось до улицы Ледигьер, где уже глазели на башни Бастилии, сверкающие в ярких лучах солнца, многочисленные зеваки, одни — робкие, другие — невозмутимые, третьи — бесцеремонные.
Прибытие барабанщиков со стороны Сент-Антуанского предместья и сотни французских гвардейцев со стороны бульвара, не говоря уже о появлении войска Бийо, состоявшего из тысячи — тысячи двухсот человек, мгновенно изменили облик и настроение толпы: робкие осмелели, невозмутимые взволновались, бесцеремонные начали выкрикивать угрозы.
— Долой пушки! Долой пушки! — вопили двадцать тысяч человек, грозя кулаками страшным орудиям, высовывавшим в амбразуры свои длинные медные шеи.
В эту самую минуту артиллеристы стали откатывать пушки назад, и вскоре их стволы скрылись из виду, так что можно было подумать, будто комендант послушался приказаний толпы.
Парижане захлопали в ладоши: они ощутили свою мощь, ведь их угрозы возымели действие.
Тем временем часовые продолжали прогуливаться по орудийным площадкам. Солдаты инвалидной команды шагали навстречу швейцарским гвардейцам.
Теперь толпа, только что кричавшая "Долой пушки!", принялась требовать: "Долой швейцарцев!". То было продолжение вчерашних выкриков "Долой немцев!".
Но швейцарцы тем не менее, как и прежде, шагали навстречу инвалидам.
Один из тех, кто кричал "Долой швейцарцев!", потеряв терпение, навел свое ружье на часового и выстрелил.
Пуля впилась в серую стену Бастилии примерно одним футом ниже верхушки башни, как раз под тем местом, где проходил часовой. На стене осталась белая отметина, но часовой даже не остановился, даже не повернул головы.
Поступок человека, подавшего пример неслыханного, безрассудного нападения, толпа встретила громким гулом, в котором было пока больше страха, чем ярости.
Большинство не могло взять в толк, что можно вот так запросто выстрелить из ружья в сторону Бастилии; они полагали, что это — преступление, караемое смертью.
Бийо разглядывал зеленоватую громаду, похожую на сказочное чудовище, которое древние изображали покрытым чешуей. Он подсчитывал амбразуры, где вот-вот могли вновь показаться пушки и крепостные ружья, страшные глаза которых глядели на толпу из крепостных бойниц.
Видя все это, Бийо покачал головой. Он вспомнил слова Флесселя.
— Ничего у нас не выйдет, — прошептал он.
— Почему это у нас ничего не выйдет? — произнес чей-то голос у него за спиной.
Бийо оглянулся и увидел человека в лохмотьях, со свирепым лицом и горящими, как уголья, глазами.
— Потому что мне сдается: такую громадину невозможно взять силой.
— Взятие Бастилии, — отвечал незнакомец, — вопрос не силы, а веры: верь, и ты победишь.
— Терпение, — сказал Бийо и полез в карман за своим пропуском, — терпение.
Незнакомец истолковал его жест неверно.
— Терпение! — повторил он. — Да, понятно, ты-то вон какой жирный, на фермера похож.
— Я и есть фермер, — сказал Бийо.
— Тогда понятно, отчего ты толкуешь насчет терпения: ты всегда ел досыта; но погляди на те призраки, что нас окружают, взгляни на их бескровные лица, пересчитай их кости сквозь прорехи в платье и спроси у них, понимают ли они слово "терпение".
— Красиво он говорит, — сказал Питу, — но я его боюсь.
— А я нет, — ответил Бийо.
Затем, повернувшись к незнакомцу, он продолжал:
— Да, терпение; но всего на четверть часа, не более.
— Ха! — улыбнулся незнакомец. — Четверть часа — это в самом деле немного; и что же ты сделаешь за четверть часа?
— За четверть часа я побываю в Бастилии, узнаю, численность ее гарнизона, выясню намерения коменданта, наконец, пойму, как туда входят.
— Да, если поймешь, как оттуда выходят.
— Что ж! Если я не выйду оттуда сам, мне поможет один человек.
— Кто же он?
— Гоншон — Мирабо народа.
Незнакомец вздрогнул; глаза его вспыхнули.
— Ты с ним знаком?
— Нет.
— И что же?
— А то, что я с ним познакомлюсь: как мне сказали, первый же человек на площади Бастилии, к которому я обращусь, отведет меня к нему; мы с тобой говорим на площади Бастилии, веди меня к нему.
— Что тебе нужно от него?
— Передать ему эту записку.
— От кого?
— От Марата, врача.
— От Марата! Ты знаешь Марата? — воскликнул незнакомец.
— Я только что расстался с ним.
— Где?
— В ратуше.
— Что он там делает?
— Отправился в Дом инвалидов добывать оружие для двадцати тысяч человек.
— В таком случае давай сюда записку: я Гоншон.
Бийо отступил на шаг.
— Ты Гоншон? — переспросил он.
— Друзья, — сказал человек в лохмотьях, — этот человек не знает меня и сомневается, в самом ли деле я Гоншон.
Толпа разразилась смехом: эти люди не могли поверить, что кто-то не знает их любимого оратора.
— Да здравствует Гоншон! — завопили две или три тысячи голосов.
— Держите, — сказал Бийо, отдавая ему записку.
— Друзья, — сказал Гоншон, прочтя ее и хлопнув Бийо по плечу, — этот человек — брат всем нам; его послал ко мне Марат, значит, мы можем на него положиться. Как тебя зовут?
— Меня зовут Бийо.
— А меня, — отвечал Гоншон, — зовут Топор; надеюсь, вдвоем мы чего-нибудь добьемся.
Толпившиеся кругом парижане усмехнулись этой кровавой игре слов.
— Да, да, мы чего-нибудь добьемся, — подтвердили они.
— Что нам делать? — спросили несколько голосов.