Зубов-Слук оставил в покое свои волосы.
Перестала курить и Элеонора.
– Поэтому давайте посмотрим, что предпримут они еще. А потом уж…
Что «потом» так и осталось в недосказе.
На этот раз чутье Фрикиша не подвело. Следователь Кочетков действительно споткнулся на этом деле, тем более что вскоре последовал телеграммный окрик Арона Сольца – члена Верховного суда СССР: «Срочно вышлите обвинительное заключение по делу Михайловской убийстве мужа профессора Михайловского».
А накануне Фрикиш, как ему показалось, написал приличное стихотворение.
Он его даже – как пролог ко всему, что еще удастся тут сотворить – хотел напечатать в местной газете. Под псевдонимом, конечно.
А стихотворение звучало так:
Молитесь, если нет запрета,
Казнитесь, коли есть запрет.
Ведь не поездкой без билета
Нам гордо явлен белый свет.
В каком-то горестном порыве,
Еще не зная что к чему,
Мы замираем на обрыве,
Бросая вечную суму.
И отдаемся без оглядки
Тому, кто в этот самый час,
Чтоб утвердить свои порядки,
Свергает с грешной жизни нас.
Фрикиш хотел было прочитать эти стихи своим…
Он долго искал, как назвать этих двоих: друзьями – кощунственно, собутыльниками – так он с ними никогда не пил, соратниками – так что за рать, которую они представляют?
Так пусть остаются под грифом «Эти Двое».
С больших букв.
Так что происходит в ГПУ Туркестана?
И подсказывать не надо что.
Надо «шлепнуть» Михайловского и переквалифицировать в политическое убийство.
Эй, где ты там, следователь Плешанов? Ладь оглобли, а запрячь есть кого.
Но – сначала – стрельба по большим площадям.
«По делу обвин. Михайловской Е. С. произвести дополнительное расследование в части установления касательства к этому делу Войно-Ясенецкого (епископ Лука), быв. судеб. медицинского врача Елкина Владимира Сергеевича и матери обвиняемой Михайловской-Гайдебуровой Анны Максимилиановны, для чего предварительно произвести у указанных выше лиц: Войно-Ясенецкого, Елкина и Гайдебуровой обыски и независимо от таковых подвергнуть их аресту».
А шестого мая главным следователем – чекистом Средней Азии Берманом подписан ордер № 334, в котором оперативному сотруднику Казинцеву вменяется провести обыск и арест гражданина Войно-Ясенецкого.
И вот он снова завертелся, как уж под вилами:
«После смерти профессора Михайловского я имел разговор с профессорами САГУ Захарченко и Шляхтиным о психическом состоянии Михайловского, причем оба они вполне разделили мое мнение в психической ненормальности покойного. Свое заключение о ненормальности вывел я из тех факторов, которые мне сообщены были первой его женой. Врачебную записку священнику, которая послужила бы оправданием перед архиереем, я дал потому, что сам отказал в просьбе Михайловской об обвинении ее мужа, но не хотел ее окончательно огорчить, не оказав содействия к тому, чтобы отпевал священник. Признаю, что в этой записке неуместно слово «лично», но приписке я придавал очень мало значения, как имеющую ничтожное внутрицерковное значение. Однако фальши в ней никакой не признано».
Элеонора, прочитав, отложила протокол и вдруг спросила Фрикиша и Слука-Зубова.
– А хотите знать, как действительно все было?
– Естественно, – за обоих ответил Григорий-Игорь.
– Они договорились застрелиться вместе.
– Ну уж? – Это – отдельно – Слук-Зубов.
– Да вряд ли. – Фрикиш.
– Потом, – продолжила она, – бросили жребий.
– Выпало стрелять в него ей? – Вопрос-догадка был задан мужчинами почти в один голос. – Она в него выстрелила, но не убила.
– И вдруг ей показалось, – подхватил Слук-Зубов, – что он-то по ней не промахнется.
– И убежала, – заключила Элеонора.
Она закурила.
– Вполне все логично, – произнес Фрикиш. – Но как подверстать подо все это Луку?
– Вот об этом пусть эти тупари и думают.
Элеонора вновь пахнула на Фрикиша дымом.
– И я бы точно так поступила, – сказала она. – На кой черт погибать из-за выжившего из ума старика?
– А это что за приписка?
Григорий-Игорь вынул из-под протокола какую-то, по почерку Лукой писанную, бумажку.
Прочитал вслух:
– «Прошу Вас принять к сведению, что я совершенно не верю в серьезность моего обвинения по делу Михайловского. Причиной моего ареста, конечно, послужил мой ответ профессору Гальдовскому при его последнем визите ко мне».
– А кто такой Гальдовский? – спросила Элеонора.
И почему-то воткнула неприкуренную папиросу табаком в рот. Как следует не отплевавшись, она сказала:
– Пишите.
– Что именно? – поинтересовался Фрикиш.
– То, что должно обязательно звучать в обвинительном постановлении.
Однако перо навострил Слук-Зубов.
– «Войно-Ясенецкий, – начала она почти торжественно, – изобличается в том, что 5 августа 1929 года, то есть в день смерти Михайловского, желая скрыть следы преступления фактического убийства Михайловского – его жене Екатерине выдал заведомо ложную справку о душевно-ненормальном состоянии здоровья убитого, с целью притупить внимание судебно-медицинской экспертизы, что соответственно устанавливается свидетельскими показаниями самого обвиняемого и документами, имеющимися в деле…»
Она остановила диктовку и обратилась к Григорию-Игорю:
– Скажи, знаток Уголовного кодекса, на какие это статьи тянет.
– Минимум на две.
Вернее, на три.
– Ну не тяни!
– На десятую, четырнадцатую и сто восемьдесят шестую.
– Тоже мне знаток! – укорил его Фрикиш. – Две предыдущих цифры – это параграфы. А статья одна.
– Однако соображения Элеоноры, – сказал он вослед, – принимаются целиком и полностью.
И, естественно, приятно ей было увидеть, что в истинном постановлении они звучали именно так.
Слово в слово.
11
Единственное, что Сталин читал наедине – это стихи.
Причем читал всякий раз с восторгом, – коль это была настоящая поэзия, – забыв или не желая знать имя автора.
Стихи для него существовали сами по себе. В развилье строк он угадывал более чем стон.
В глухоте согласных значительно больше, чем ритм. А рифмы цвели ромашками, незабудками и другими луговыми местожителями. Сколько раз пробовал он создавать – для себя – что-то в виде антологии. Решал брать у каждого поэта по одному стихотворению и в минуты особого душевного разлада не искать книг, где они напечатаны, а раскрыть папку и…
Но антологии не заводил он по причине, далекой от лени или недосказа, – он ее боялся. Боялся почти панически. И все оттого, что потом появится тяга писать самому.
А он – дал зарок не терзать душу собственными стихами.
Есть ли у него ревность к преуспевающим поэтам? Скорее да, чем нет. Но эта ревность не из тех, которая может довести до неприязни. Например, в двенадцатом году он не знал ни Осипа Мандельштама, ни Бориса Пастернака. А когда они возникли перед ним со своими шедеврами, растерялся.
Как так могло случиться, что их поэзия прошла мимо его внимания? Причем минуя даже две революции – игрушечную, которой явился бездарный февраль, и Октябрьскую, которая дала стране почувствовать истинный разгул перезревшей от ожидания стихии.
С первым из перечисленных двоих Сталин заочно свел впечатления, с Борисом Пастернаком.
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт!
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.