Некто протянул ему дырявую половую тряпку.
Не устроил тот товар,
То другой в ходу.
Он зовется – Божий дар
И у всех в ходу.
И мужик в пригоршни поднес к нему пяток яиц.
Поэта шуганула тетка с зембелем.
– Что, – спросила, – проходу не дает?
Горький в ответ что-то хрюкнул.
– С детства это у него. И некоторые на нем наживаются.
– Каким же образом? – поинтересовался Алексей Максимович.
– Записывают его белиберду, а потом выдают за свое.
– Неужели это возможно?
– Еще как. Ведь он же не помнит, чего говорит.
И ворчливо добавила явно ранее слышимое:
– Рифмогон.
Чайная действительно была за углом.
И не просто была, но и скучала.
В аналогичном состоянии пребывали и те, кто ее обслуживал.
На столах сонно паслись мухи.
– Фрося! – крикнула невидимая Горьким женщина. – Иди, кого-то черт принес.
Фрося оказалась белокурой девушкой в цветастом переднике.
– Кажется, вы у нас первый раз? – спросила она.
– Вы – наблюдательны, – буркнул он, зарядив себя на переживание очередной неприятности.
Но ничего этого не случилось. Чай был свежий и душистый. Фрося общительной и улыбчивой. И ниоткуда не тянуло клозетом.
– А что же у вас так мало народа? – спросил Горький.
– Лето, – ответила Фрося. – Зимой к нам даже очередь бывает.
Чайную он покинул с тем благодушием, с которым начинают новую жизнь.
Только каким-то послевкусным, что ли, стоял тот самый вульгарный голос неведомой бабы, что его в чайную принес не иначе, как черт.
А Фрося была, что называется, ангелом.
И книгу о России он, видимо, начнет с описания вот такой чайной.
Только, конечно, в мороз, когда сюда, чтобы попасть, надо вытоптать не один сугроб.
Больше в тот день ничего интересного не было.
Правда, за исключением случая, что произошел на Яузе.
Там, мужики, под руководством двух милиционеров, ныряли и перетягивали речку сетями.
– Что это они делают? – спросил он одну женщину.
– Утопыша вылавливают, – ответила она.
А зевак становилось все больше и больше.
И тогда Алексей Максимович, отошел несколько в сторону, где на скамейке одиноко сидел какой-то человек.
– Чего, – спросил незнакомец, – надоело смотреть на этот мартышкин труд?
– Теперь, если найдут, – уточнил Горький, – уже не откачать.
– Да там искать некого, – произнес незнакомец.
– Почему это?
– Да потому что я, – он тыкнул себя кулаком в грудь, – утопленник.
– Ничего не понимаю.
– Вон видишь бабу? – указал он на ту, у которой Алексей Максимович спрашивал, что тут делают. – Заметил на ее морде хоть извилину скорби?
Горький не ответил.
– Это моя жена.
Он закурил.
– Каждый божий день клянется, что, коли со мной что произойдет, и минуты жить не будет. А вишь, – он толкнул его под бок, – улыбается. Вот так-то их любовь проверяется.
– Ну а что, разве никто не видит, что вы здесь?
– А вон Никитич, смотри, за титьку норовит ее лапнуть. Тоже мне друг. Не-ет! Я еще поживу. Но только не с этой лахудрой.
И он начал отклеивать усы и бороду, которыми экипировался для неузнаваемости.
– Вот все и проверилось, – сказал он и шагнул к толпе.
А у Горького страшно засвербел подбородок под такой же накладной бородой.
8
Было воскресенье. Не писалось.
Вернее, утверждать так можно только, оказавшись за столом. Но он за него не садился. Просто блукал по квартире, то развернув газету, то открыв книгу.
Причем было воскресенье, знаменующее первое число второго месяца лета.
После обеда вроде чуть потянуло ко сну.
Но скоро это состояние развеялось, и Алексей Максимович засобирался в поход. Решил – просто так – побродить по Москве. Ведь как ни как, но скоро снова разлука.
Не все, что он видел, восторгало его. А иное даже гнетло.
Но все равно душа не хотела признать, что здесь ей хуже, чем в благополучной во всех отношениях Италии.
Первым случайным собеседником был дворник из соседнего дома.
– Вас как правильней величать, – спросил он, – товарищ или барин?
Горький расхохотался.
– Неужели я похож на буржуя?
– Глазами – не дюже, – ответил старик, – а в походке что-то настолько осанистое…
– Ну и что вы хотели спросить? – полюбопытствовал Алексей Максимович.
– Да вот про Цыгана из «Детства».
– Ну и что?
– Один тут говорил, что тот, с кого вы его списали, сроду не погибал. И вообще был не таким, как показан у вас.
– Но ведь «Детство» – это повесть. А стало быть, художественное произведение.
– А у Льва Толстого эта самая «Соната» тоже к бессмертным принадлежит. А его – вон – от церкви отлучили. Сказывают, даже похоронили без креста.
О Цыгане ему уже не раз говорили.
Наверно, оттого, что он был много привлекательней других героев. Поэтому и ела за него жалкость.
Почему-то все стараются отказать писателю в каком-то тайном смысле. Словно литература – это какая-то безумная анархия, где всякую стройность должна диктовать жизнь, а не автор, взявший перо, чтобы ее описать. Хотя, где-то он слыхал, что литература не что иное, как монополия мудрости.
И еще сказал ему один старый профессор-психолог:
– Когда у человека наступает прозрение души, она, как правило уже бывает мертва. Лучше не знать то, что тебе не нужно, чем пытаться это же, но забыть.
Видимо, увлекшись воспоминаниями, Горький не совсем уловил то, что ему готовил дворник. Запечатлелись только последние слова:
– Колодец роют не затем, чтобы в него плевать.
Алексей Максимович, наконец, вышел на улицу.
Она жила воскресным благодушием, кое-где подкушенным чем-то инаким к этому.
Вот прошла гневно настроенная личность. Кажется, женского пола.
Точность определения скрыл дергающийся при ходьбе плащ.
Стрижка короткая. Вызывающая. Под Гавроша.
Две встречные девушки, переглядываясь, кажется, попутно, обмениваются и белизной зубов.
Какой-то молодой человек стоял посередине панели с классическим безмолвным рыданием души.
Его степенно обходили, как затонувший корабль.
Вот выглянуло солнце, и тень страдальца, а может, все же его душа распластались рядом.
А две старушки, сплетшиеся руками как гимназистки, осуждали, видимо, современных молодых женщин.
– Они вытравили из себя чувство материнства, лишившись главного предназначения на земле.
И опять навстречу – девушки. И снова улыбающиеся.
Но что его особенно радовало, не было узнанности.
Он шел, и его никто не замал.
Кроме, правда, того, шибко уже грамотного дворника из соседнего дома.
А он все шел там, где надо и видел, что хотел.
И его не тянуло жаловаться на бездорожье, на ад живущих и на забвение мертвых, что ждали от него итальянские газеты.
– Ведь писатель вашего уровня, – сказал ему один тамошний редактор, – способен увидеть то, что надо даже там, где его нет.
И он это все увидел. Но, коль включить небольшое лукавство, не заметил. Точнее, не запомнил. Ведь не все сникают перед обстоятельствами.
Нагнал двоих вальяжно движущихся старичков. Оба при третьих ногах, то есть при тростях.
Наверно, вспоминают что-то не очень веселое, если один сказал:
– Землю для могил рвали аммоналом.
Второй молчал. Только, видимо, в такт шагов, кивала его шляпа.
И в это время Алексею Максимовичу пришла на ум фраза, которую он непременно использует, ежели все же вздумает выступить в итальянской прессе о России.
«Люди живут там с каким-то аккуратным достоинством».
И это будет правдой.
Незаметно наступил вечер. А потом и ночь. А он все шел и шел. В буквальном смысле, куда глаза глядят.
Как бы заряжался некой откровенностью, которую очень скоро вновь увезет за границу. И уже по поздноте был все же узнан.