И вдруг он почувствовал, что неспособен – вот так – в открытости вести диалог с самим собой. С другими – с превеликим удовольствием.
И как только начинал самому себе задавать вопросы, то от них тут же кукожилась душа.
Его оскорбляло упоминание таких имен, как Маркс.
Но вместе с тем он помнил, что этот волохатый еврей, как выяснилось, не очень идеальный в том, что исповедовал, сумел создать учение своего имени.
По нем сходят с ума не тогда, когда он появляется на публике, а когда начинают изучать или просто читать. И гордо именуют себя марксистами.
Правда, за последнее время – видел он – за ним тоже кто-то усердно записывал. Ибо – в этом жутко даже признаться – он не знает, о чем говорит.
Нет, общее направление, конечно, у него где-то в сознании прорисовано, как, например, изумление, что на улице не зима, а лето, и не более того.
Все остальное подчинено лавине словесных изысков и экспериментов.
Причем мгновенных.
И, видимо, именно это порождает тот самый магнетизм, который притягивает к нему толпу.
Люди – простые, двух слов не умеющие связать, не учатся у него красноречию. Они ощущают значительность в своем молчании, не отвергая наличия собственного ума.
Болтуны же и пустобрехи, кому сам Бог дал возможность подражать ему, понимали, что ниша, на которую они рассчитывали, более чем занята.
Это если бы в норку слизняка, влез бы тарантул.
Но одно обстоятельство в том самом диалоге, который вел Гитлер с самим собой, его буквально корежило.
Чем выше поднимался он до глобальных размышлений, тем отчетливей понимал, что слова его вот-вот сойдутся в смертельной схватке с делами.
И будет выбит главный, который и сделал ему тематичную весомость, козырь.
А речь идет все о тех же проклятых евреях. В трезвости размышлений он понимал, что иудеи, в общем-то, находились в равных с немцами условиях. Даже кое в чем и в худших.
Но они сумели сорганизоваться, сплотиться, развиться. А немцы так и пребывали в одной поре.
Если не считать, конечно, изнуряющую душу зависть к успехам тех же евреев.
И вот сейчас, когда партии нужны деньги, взять их, если надеяться только на немцев, буквально негде.
«Германия, – как кто-то сказал, – процветает в упадке».
Это своего рода защитная реакция от вымирнаия.
А мужчины?
В России бы их назвали «мужланы» за то, что именно ни на что не способны и ничему хитрому и умному не учены.
Их надо загнать в военную форму и выбивать дурь муштрой. Но на что пошить мундиры? И за какой дьявол кормить всю эту ораву, готовую, как саранча, обглодать до праха любую съедобность?
И вот в пору того самого внутреннего диалога, он вроде бы невзначай спросил у своего сослуживца Рудольфа:
– Так где же взять деньги?
На что тот просто так ответил:
– У евреев.
– Но ведь мы… – начал было Гитлер и вдруг перебил себя мыслью, которая к нему никогда не приходила.
Ведь, помимо мыслей, чувств и прочих атрибутов самовыражения, существуют и инстинкты. Ну о женских он был более чем осведомлен. А вот о том, который в простонародии зовут «жлобством», как-то не подумал.
– Евреи сильны не только тем, что могут сделать из мухи слона, а потом из слоновой кости бусы.
Это – Гесс.
– Они отца родного не пожалеют, если запахнет выгодой.
– Значит… – начал Гитлер.
– И – не сомневайся, – перебил его Рудольф. – Это неиссякаемый капитал человечества.
Так в сущность Гитлера крысой-донногрызкой влезла хитрость, от которой захватывало дух и обмирало сердце.
3
Сталину надоело ложиться спать и пробуждаться при непроходящей головной боли. Была она противно-ноющей и до безумства постоянной. И порождало ее то, что он меньше всего ожидал, эта повседневность, которая никогда не была ему в тягость.
Раньше он умел руководить ею. Держать в постоянном подчинении. Теперь он был у нее под пятой.
Встав нынче все с той же головной болью и приняв пирамидон, Сталин, чтобы отвлечься от того, что тут же начнет давить на психику, открыл лежащую у изголовья книжку.
– «Алексей Ремизов», – прочитал на обложке, – «Чертик».
Фу ты!
Час от часу не лучше! Кто ему его подсунул этого «эмигрантика»?
Стал вспоминать, кто так назвал Ремизова?
А вытурил его из России Ленин. И многих других тоже. Того же Бунина.
Как он ядовито написал обо всем, что тут творилось в своих «Окаянных днях». Но куда денешься – гений. Хоть и со знаком минус ко всему, что сейчас положительно происходит в стране.
Слово «положительный», как гусеница, устроившаяся на рукаве, вроде бы и не приносило вреда, но и пользы никакой не предвещало.
Подходило – щелчком сбить ее с того места, где она, или оно, так обжилось…
Положительно только одно… А что именно? Больная голова соображает скачкообразно.
А выгонял ли Ленин Ремизова? Может, его свои доброхлопы куда-либо упрятали. На всякий случай.
«Для профилактики будущего», – как кто-то сказал.
Ну не важно, эмигрант он или нет, но «Чертика» надо прочитать. Тоже на всякий случай.
Странно, что рассказы он пишет, как повести или романы, с главами.
Итак, что же в первой главе? Ага: «Дом Дивилижных у реки».
Он отложил вкнигу. По настроению, не та тональность. Нет напора, чтобы не только возбудил, но и поработил интерес. И живопись вяловата. Но уже что-то внутри закушено. Не вовлечено в скорочитание, а разжжевывание вызвало оскомину.
Сталин направился к книжному шкафу. Надо хоть чем-то зарядить, или, наоборот, разрядить себя перед тем, как начнется…
Сегодня два пленума в одном. Как в яблоке одновременно червяк и личинка от стрекозы. Или у стрекоз не бывает личинок?
Не глядя, взял с полки книгу, не видя автора, раскрыл.
– «…Я человечек мирный и выдержанный при моем темпераменте».
Сталин остановил чтение.
– Ну это хоть кое-что.
И взглянул в лицо обложки. Мать честная! Опять эмигрант. На этот раз Иван Шмалев. Его он кое-что читал. Однако настроение расслабиться ушло.
Да и голова, кажется, не так уж по живому режет.
Стал перечитывать текст тезисов, которые заготовил для своей речи. Она должна быть бурной. Напористой. Иначе освищут ли поцелуями заплюют.
Он немного подумал и «заплюют» – в уме – переделал на «заклюют».
Шмелев и Ремизов ушли на полку, где и стояли в роковой нетронутости. Почему в роковой? Потому как его сподвижники не очень правильно понимают слово «убрать».
Он говорит, убрать с полки. А они мало того что изымают из библиотек книги, но и горькой долей наделяют и авторов.
Как-то один из охранников ему сказал:
– Я думал, Горький – горький! А он – ничего.
Такая оценка вроде бы и смешит.
Но «ничего», особенно исполненное в различных тональностях, открывает целую палитру признания.
На Пленум он явится в классическом спокойствии. Как и подобает вождю. Увидел как держится Бухарин. Значит, все в порядке.
По глупости, даже не понимает, чем больше они заготовят для него дегтя, тем больше ворот обретет одинаковость.
А по черному черным не пишут. Надо это заложить в память. Для статьи. Только слово «черным», во втором случае, надо заменить на «серый». Чтобы подчеркнуть их принадлежность к цвету.
Уже усевшись, Сталин вспомнил, что сегодня вовсе не Пленум, а совместное заседание Политбюро и Президиума Центральной контрольной комиссии. Кого эта комиссия контролирует? Себя самоё?
Однако Бухарин, Рыков и Томский, – эта «святая троица грешников», как-то сразу, уловив какую-то заминку, перешли в наступление. То есть начали клеймить его, Сталина.
Он – паузой – отогнал от себя волнение, которое чуть было не перехватило горло, и как-то даже робко взял слово.
– Как это ни печально, – начал он, – но приходится констатировать факт образования в нашей партии особой «группы Бухарина», в составе Бухарина, Томского, Рыкова.
Он сделал перевздох и продолжил, не меняя тона: