– Странно.
– Что именно?
– Долго ходит за рудой.
И Сталин понял, что так старый друг намекает на смерть Есенина.
В ней действительно очень много темного.
Даже беспросветного.
– Ну и что он там, этот Зарудин?
Голос Орджоникидзе почти безжизненен.
И Сталину вдруг расхотелось читать Серго то, что в какой-то мере поразило его и по старой, неведомо когда заведенной привычке, захотелось хоть с кем-то, но поделиться тем, что согрело душу или воспламенило ум. Все же поэт в нем не угасал никогда.
И вот в такое время он испытывал дефицит истинных однодумцев, вернее, одночувствователей.
Бухарин, конечно, все понимает. Даже чувствует.
Но он, если образно выразиться, «лакает молоко волчицы с другой ладони». И он даже знает – с чьей.
Все прочие…
О них почему-то хочется говорить в прошедшем исчислении.
А тем временем Орджоникидзе, кажется, совсем сник.
Но Сталин все же пытается его расшевелить.
Сперва простодушно пыхнул ему в лицо трубочным дымом.
В былые времена на эту его выходку Серго довольно улыбался. Потом нейтрально каменел лицом. И вот теперь – морщится.
Три года без Ленина…
Зачем эта мысль залетела в голову, неведомо.
Ночью не давала спать маленькая Светлана.
У нее – температура.
А что у него?
Обладает он хотя бы организмом, что ли, чтобы поиграть в болезнь, в которую благополучно играют его сторонники.
Как назвать эту болезнь? Может, «безымянницей»? Хотя со временем ей присобачат имя.
И Сталин раскрывает книжку Зарудина и, чуть прижмурясь, начинает читать:
Здесь такие мужские глотки:
Смоет пробку, и разом – в конец –
Ты забулькай, зеленая водка,
Не сморгнув, пролетай, огурец!
Серго передернул себя оживлением.
– Почему русские спирт величают «зеленым змием»? – спросил.
Но Сталин не ответил, а продолжил читать:
Никнут горькие плечи на угол;
Лезет близко малиновый ус,
Всходит мокрая радуга к лугу
Разливанного полымя чувств.
– Белиберда, – констатировал Серго, но с ритма чтения Сталина не сбил:
Закачалась на желто-зеленом,
Вдруг упала дугою – и глянь:
Раскатилась и брызнула звоном,
Где заборы – цветная стеклянь.
– А «стеклянь» – это так неожиданно! – наконец заоживел Серго. – Словно сквозь рюмку на мир глянул. И вдруг подторопил: – А дальше как там?
И Сталин дочитал:
Гармонист изольется, рыдая,
А как глянет – «Давай! Разгуляй!
Прощевайте и вы, дорогая, –
Луг-душа, навсегда прощевай!»
Серго напрягся.
Кажется, он сейчас вырвет из рук Сталина книжонку и или продолжит дальше сам, или истопчет ее ногами.
Он сделал третье – зевнул.
И Сталин, оборотившись к нему взором, вознегодовал. Но – молча.
Зато фамилию поэта произнес вслух:
– Зарудин.
11
От некоторых событий время отплевывается, как человек, обнаруживший в своем рту некую несъедобность.
Вот таковой несъедобностью, наверно, являлись те самые предсмертные послания Ленина.
Они были у него, скорее всего, вымогнуты. Вытянуты почти силой.
И кому-то было очень нужно, чтобы они появились на свет Божий.
Как-то не хочется думать, что той же Крупской. Хотя от «Миноги» все можно ожидать. Особенно, если она со злопамятным «душком».
Троцкий и Каменев, на первый взгляд, исключались. А там – кто их знает?
Сталин раскрыл папку, где у него была копия письма Ленина от тридцатого декабря двадцать второго года, которое имело такое заглавие: «К вопросу о национальностях и «автополизации».
Ну и чего в нем?
«Смык да брык», – как говаривал когда-то казак Степан.
Тогда кто-то пустил по рядам юмористическую записку, которая состояла из совета мыши: «С какой кошкой лучше не заигрываться». Однако, заигрались.
И потому потянуло копнуть чуть дальше, чем двадцать третий и даже двадцать второй год. Оказаться где-то в семнадцатом. И почитать письмо от восемнадцатого октября, в котором говорится об отношении Каменева и Зиновьева к вооруженному восстанию.
Что-то эти товарищи не рвались захватить власть. А вот плоды революции их привлекли. Как бананы обезьян.
О том, что ничего он не напишет из того, на что надеялся, Сталин понял тогда, когда напал на стенограмму выступления Марии Ильиничны.
Сестра Ленина оказалась справедливей Миноги. Она рассказала о том, как было. Без домыслов и лирических и прочих других отступлений.
И это добавило унылости всем, кто в ту пору тайно, да и явно тоже, ненавидел его.
Часто ему хотелось задать самому себе такой простой и вместе с тем каверзный вопрос. А по большому счету нужна она ему, власть? Что он от нее, собственно, имеет? Кроме неприятностей, конечно?
Тешит свою гордыню? В какой-то мере, да. Но не в той, на какую все неустанно уповают. Хотя…
Он даже не знает, когда и, главное, почему стал внушать страх. Почти всем. И, как всегда, беспричинно.
Кажется людям, что он готов любому учинить какую-то изощренную восточную пакость.
Не может ответить он и еще на один вопрос.
Почему все, кто его окружает, имеют вид заговорщиков? Ни одного открытого лица. Только Киров выбивается из прочего ряда.
Но он еще не так опытен, чтобы претендовать на ближайшее окружение.
Ильич потерял речь в марте двадцать третьего. Все его приспешники обрели ее гораздо раньше. Что им в итоге хотелось? Дискредитировать его? А дальше?
Ответа нет.
Смерть Дзержинского, конечно, не украсила двадцать шестого года.
Но один факт, связанный с ней, Сталина удивил и озадачил.
Это письмо Бонч-Бруевича, которое в связи с кончиной Феликса Эдмундовича он прислал Сталину из Кирясбада, где в ту пору находился.
Послание кончалось так:
«Крепко жму вашу руку. Берегите себя: так мало остается товарищей, соратников Владимира Ильича, непоколебимо стоящих на его позициях?»
Каково? А ведь все думали, что он – тоже подпадал под когорту «мудрых ленинцев». А взгляд-то у него на Сталина иной.
Двадцать седьмой год настал без предисловий. Правда, сперва обдал разочарованиями. И с Волги ими повеяло. Из Сталинграда.
Тракторный строился, как русские говорят, через пень колоду.
Директор, для рифмовки, налегал на водку, а потом – на глотку. Но его особенно не слушались.
Пришлось принять меры.
Понравилось письмо рабочего, который, собственно, и подарил упомянутую выше рифму:
«Завод нам не столько нужен, чтобы проворность означить на полях, сколько утереть нос американцам. Чтобы они увидели, что если мы хлебаем щи лаптем, то исключительно для экзотики, отплясав на ложках и под ложки чечетку с барыней вприсядку».
Еще такую приписку сделал рабочий:
«Товарищ Сталин! Вас тут помнят. Потому, нет-нет, да выберите время побывать у нас. Ведь как залом в этом году идет!»
Сталин спросил у Буденного:
– Знаешь, что такое «залом»?
– Это, когда кавалерия на пехоту идет с шашками в ножнах.
– А ты что скажешь? – поинтересовался он у Ворошилова.
– Что-то связанное с ледоходом.
И тогда Сталин выволок на стол здоровенную, почти до локтя величиной селедку, кстати, присланную этим же рабочим.
– Вот что такое «залом», – сказал.
– Ну теперь и еще одно у него значение будет, – заметил Молотов.
– Какое же?
– Как он директора заломил!
– Туда ему и дорога! – почти гневно сказал Сталин.