Пробовал.
Не приняли.
Видимо, из гордости.
Церемониал не подошел.
А что еще?
Бойцы пытают шаг слитно.
На сердце требует возникать радость.
Этакая, тихая.
Почти подпольная.
Некстати навалилось это слово и разом испортило настроение.
Знает он, что в эти же дни Троцкий сколачивает свою оппозиционную группу недовольных.
Но – чем?
Знак вопроса напоминает виселицу на одного.
Так сказать, персональную.
И на ней они видят его.
Который сейчас – принимает парад.
Вслед за которым движется и демонстрация тех, кто хоть что-то, но делает для своей страны.
На демонстрации народ радостно-беспечен.
Для него это праздничный ритуал и не более того.
О политике почти никто не думает.
Идут.
И машут.
Ему.
И – поют.
Тоже для него.
А вот и плакат: «Да здравствует…».
Закрыто каким-то флагом.
И его портрет.
Чуть левее.
Пока значительно меньше ленинского.
На будущем параде, видимо, станет вровень.
По размеру кумач держит зрелище в напряжении.
Однако есть из живых существ те, кто не подвержен общей эйфории.
Хотя и не состоят в оппозиции.
Это голуби и галки.
Летают себе где хотят.
И – как им только на ум взбредет.
Вон какой-то, видимо голубенок, спикировал кому-то на голову.
Смех – сдержанный. Праздничный. Значит, ритуальный.
А колонны тем временем иссякали.
Оркестр откартавил последние такты.
Дирижер только теперь понял, как горло соскучилось по пиву.
Выстроилась очередь в общественный клозет.
Ильич спит рядом.
Это определение, конечно, условное.
В Мавзолее лежит то, что когда-то звалось Лениным.
А самого – материального – его давно уже нет.
Даже мозг разъят на неимоверное количество пластинок и законсервирован для потомков.
Нынешний же Ленин – миф.
Как тот же Есенин, который, по дурочке, вздернул себя к потолку «Инглетера».
Но Есенин – в земле.
Медленно, но верно превращается в прах.
А Ленина можно видеть воочию.
Хоть каждый день.
Говорят, один сумасшедший приходит к Мавзолею и, приложив ухо к мрамору, вроде говорит с вождем по телефону.
– Ну как ты там, Ильич?
Тот – по разумению дурака – ему отвечает.
И этот неизменно говорит:
– Ну не беспокойся. Сталин все думает как надо. Поэтому спи себе и видь наше коммунистическое будущее.
Наверно, из-за этой фразы его отсюда не гонят.
Однако пора.
Тоже «побеседовать» с Ильичом.
Если получится, то один на один.
Хотя о чем говорить, он уже не знает.
21
Апрель дотлевал еще кое-где сохранившейся прошлогодней листвою, ночные прихолоды сменились почти летней дневной жарой, и зелень, уже сугубо нынешняя, откровенно и настойчиво дерзала, как на земле, так и на деревьях.
А в душной прокуренной комнате, где на окне, едва ожившая, пыталась обрести свободу перезимовавшая муха, голоса, перебивая друг друга, пытались вогнать себя хоть в какую-то обойму логики.
– Как можно?.. – вопрошал Зиновьев, всякий раз не уводя речь дальше этого знака препинания, может, подчеркивающего собственную сутулость, усугубленную межреберной невралгией, или его повергало в это та непостижимая уму затеянность Сталина, что сейчас не сходит с хоть сколько-то способных на поперечное слово уст.
Каменев изобразив из себя мыслителя, молчал.
А может, он мыслителем и был, ибо в его руках толстенился том, на котором было написано «Афоризмы на каждый день».
И это был его новый бзык – попробовать проводить день по выбранному с утра афоризму.
Сегодня он живет под властью такой мудрости: «Слово, сказанное невпопад, это камень, брошенный в собственный огород».
Потому он так неразговорчив.
Хотя ему есть что сказать.
И главное, – как.
Но нынче пусть резвятся другие.
– Наш народ всеяден, как свинья, – начал Троцкий. – Что ему ни кинь в его бездонное корыто, – слопает.
Зиновьев перевел то, что, собственно, хочет сказать вождь многословия Лев Давыдович.
– Да, социализм в одной стране строить так же нелепо, как, скажем, на дубу выращивать антоновские яблоки и не гнушаться получать урожай желудей.
– Чего это вы там мою фамилию склоняете?
К говорившим (и отчасти молчащим) подошел Антонов-Овсиенко.
– А вы знаете, – подхватил Пятаков, – можно изобрести подпольное фирменное блюдо – овсянка с антоновскими яблоками.
– И чтобы она стоила не дороже пятака, – вступил в зубоскальство и Серебряков.
– Пятак серебром!
Последний, кто поучаствовал в этом параде остроумия, был Муралов.
А Шляпников, не сказать что укорил, – разбавил общую умность намеком на что-то более радикальное:
– Я бы снял перед вами свой фамильный головной убор, если кто-нибудь мне напомнит, зачем мы сюда собрались?
И Радек подтвердил.
– Что радости в том, что острим?
– Ну вот, расслабились, – подхватил Троцкий, – и хватит!
Он обвел всех заряженным на торжество взором.
– Ведь политику-то в стране, по-большому счету определяем мы.
– А по-малому, он?
Этот вопрос ехидновато задал Зиновьев.
Неведомо почему, но с его лица не сходила мефистофелевская улыбка, почему-то отравляющая молчание Каменеву.
И он, наверно, что-то сказал.
Но в это время заговорил Радек:
– Надо честно и справедливо оценить то, что творит Сталин.
Антонов-Овсиенко, как человек, знающий вкус атак, понес какую-то несуразицу.
На что Радек изрек:
– По существу правильно. А по сути должно определить какую-то арифметическую четкость.
Каменев дернулся и стал листать лежащий на коленях том.
Но тут выхватился Троцкий.
– А что долго говорить? На наших глазах состоялось предательство революции!
Каменев перестал шелестеть страницами.
– И это сделали, – подхватил Радек, – гнусные бюрократы, которые при любой власти, как книжные черви, находят что есть.
Каменев – руками, – кажется, пытался защитить том мудрых мыслей от тех самых непоборимых говорильцев.
– Как можно, – глухо заговорил Шляпников, – еще на такой свежей боли, постигшей нас всех, рушить заветы Ильича? Менять курс, который он выработал на долгие годы.
Ему никто не отвечал.
Потом все время молчавший Серебряков предложил:
– Разрешите вам кое-что прочитать?
И он выудил из пазухного кармана тоненькую тетрадочку.
На ней было написано «Стихи на каждый день».
Каменев чуть не выпрыгнул из брюк от такого плагиаторства.
Но так ничего и не сказал.
А Серебряков – тягуче, более ведя к распеву, чем к читке, начал:
Россия – страна уродов,
Проходимцев и дураков.
Лишь русский, не зная брода,
Идти куда угодно готов.
Тащиться, идти, влачиться,
Иль – лишь по-собачьи – плыть.
Но чтобы опять отличиться
И на виду чтобы быть.
И ахают иностранцы,
Какой у него посыл,
А он, как солдат при ранце,
Себе самому постыл.
А ты готов окунуться
Туда, где забито навек
Безумство всех революций,
Где победил человек.
О, злая волна – цунами,
Восстань над землей,
Восстань!
Чтобы расправиться с нами,
Чтобы снести всю дрянь.
И как она назовется,
Это не важно уже.
Мертвому не достается
И толики при дележе.
Правда, при подношенье
Жертве, достается то,
Что, мертвецу в утешенье,
Себе не возьмет никто.
Неужто это по-русски,
Когда позволяется вдруг
Сменять беспардонную трусость
На обыкновенный испуг?