Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Так его же за это время расхлопают, – сказала она.

– У нас, – поназидал врач, – не хлопают, а приводят приговор в исполнение.

Согласно постановления суда.

Вот тогда-то мать и написала Сталину.

И письмо, кстати, сама привезла.

«Мне жалко своих детей, – пишет Марфа. – Но каково мне знать, что расстреляют человека, который оборонялся.

Ежели бы они глумь не проявили, он бы их не тронул.

Кстати, свидетели – это выпивохи из соседней деревни, которые позадолжали виночерпию, пия в долг.

Оттого-то они и хотели, чтобы его изничтожили».

Концовка письма была такой:

«У меня еще шестеро.

И теперь на них ляжет грех, которым обложит Господь наш род.

А, живя, парнишонок оттянет на себя часть грехов, уготованных нам.

А так – будет смеяться над нашими бедами из рая».

Вот потому-то она и грозит взять все грехи на одну себя.

«По совести, – заключила мать, – все должны ответить за себя.

Иван и Демьян ушли в вечную трезвость.

А мы – на пожизненную муку.

На то, что зачастую никем до конца не понимается и потому не подлежит прощению.

Дорогой товарищ Сталин!

Не дайте мне дойти до душегубства!»

Сталин выкурил не меньше трех, а то, может, и все четыре трубки, пока рука не потянулась к телефонной трубке.

Окончив говорить, конечно же о пересмотре дела, Сталин вдруг спросил самого себя:

– А смог бы я поступить так, как она?

И замер, ожидая ответа.

Но его не было.

5

Новгород встретил безмолвием.

Кажется, все события, которые произошли с Алексием в иной период, остались за некой дверью, вход в которую до конца жизни заказан.

За той самой чертой, или порогом, осталась надежда, которая неожиданно встрепетала в сердце, когда преставился главный атеист, так и не обретшей покоя России, и к руководству, обезумевшим от кровавых пиршеств народом, пришел Сталин – человек, которому, вобщем-то, далеко не было чуждо слово Божье.

Алексий не верил, что тот, кому хоть раз открылось таинство религиозного смысла, способен безоговорочно отдать душу на заклание безбожества.

Но время шло.

Тяжелое, с натугой переживаемое время, усугубленное нэповской разнузданностью и огэпэушным произволом.

Почти везде у власти оказывались люди, лишенные духовного совершенства.

Они отравляли беззаконием судьбы тех, кто еще был способен без огорчения воспринять хоть что-то из бытия.

Ленинский период – практически – длился около пяти лет.

Как сказал один казахстанский чабан:

– Ровно столько, чтобы руно на овце опышнело.

Причем более половины правления Ленина шла война.

Назвали ее Гражданской.

Это для исторического обозначения.

А на самом деле она была братоубийственной, безбожной по своей сути, поскольку – кровью – вскармливала орлицу-гордыню.

Вспоминая повесившегося чекиста, не выдержавшего собственной исповеди, или, перед смертью, осознавшего всю тягость развязно-несдержанной жизни, он, возможно сознательно определил себе место вечного казнения, то есть ад, хотя и ходил по самому краешку рая, когда подставлял голову под басмаческие пули.

Его похоронили без почестей.

Не поставили ни креста, ни входящей в моду пирамидки.

Потому своей комолостью его могила напоминала мозолину на ладони земли.

Неведомо кем и явно в тайне о тех, кто стремился все видеть и знать, на его могилу приносили полевые цветы.

Бессмертники.

Иногда вперемежку с гусенично цветущим чебором.

Да и у самого Алексия было ощущение, что он тоже причастник какого-то недовершенного действа.

Ибо принял исповедь великого грешника и, если честно, облегченно расслабился, почти возрадовался, что тот сотворил над собой подобающий его грехопадению суд.

Однако тот самый чабан, который сравнил жизнь Ленина с едва созревшим руном, сказал об усопшем:

– В нем не было черты, грани, за которой начиналось бы человеческое понимание попутчика. Потому все, что он творил, имело стихийный характер.

И вспомнил, как однажды чекист – почти среди зимы – привез из степи кем-то брошенного младенца.

И, к удивлению многих, сказал:

– Вот так и будущее наше лежит где-то под ветром равнодушия, оброненное Богом.

Кто-то говорил, что использовал он красивую вычитанность, ибо на его лице не было «материала», конструирующего собственную мысль.

Другие считали, что ничего подобного он не говорил. А поскольку поступок для него был явно нетипичный, сочинили и фразу, этому соответствующую.

Перед самым отъездом из места, официально прозванного административным поселением, Алексий и увидел того самого провокатора, который выдавал себя за ученого.

Он спал с лица, слинял взором. Но в слове был также боек и неряшлив.

– Один священник, что тут обретался до вас, – сказал он, – говорил: «Врагу не пожелаю моей участи, а другу не будет вред понять, с кем он имеет дело».

Алексий ничего не ответил.

Только совсем не по-священнически кивнул стукачу.

Он оставался тут, как примечательная неприкосновенность, схожая с той же могилой без креста или с саксаулом, который во все времена года являет собой откорчившуюся жизнь.

Но приходит весна, и он отживает.

Скупо, как-то недоразвито. Но все равно дает понять, что и утесненная бездольем, природа жива вечно.

И еще одно по весне красит степь, это – птицы.

И те, что полумолча пролетают над ней. И те, что наполняют ее своими восторженно льющимися голосами.

В кабинете же самоубийцы – в кадке – росла березка.

Он ли ее туда посадил или кто другой.

Но после его смерти ее вынесли во двор.

И сперва собаки, а потом и люди стали поливать ее мочой.

А она – не умирала.

Даже, кажется, более воспряла, избежав утеснения.

А в Новгороде березы росли на улице.

И было им намного вольготнее, чем людям, поскольку не надо было о чем-либо размышлять, о чем-то страдать или горевать.

Их удел был весело грустить, и, видимо, поддавшись среднерусской сентиментальности, всякий нуждается в людской опеке.

6

Эта депеша была лаконична и строга:

«Не видим ваших действий».

И Фрикиш не просто призадумался; он потерял последовательно – юмор, аппетит и сон.

Первого его лишила дополнительная нагрузка на психику, когда по телефону с ним попросту не захотели разговаривать.

Второго – в пору осмысления всего, что, собственно, случилось.

Сперва, по его настоянию, вписался в предыдущую травлю епископа Луки и Галактионов.

А когда стало понятно, что у него это получается хуже, чем у Стильве, опять же по рекомендации Фрикиша, его якобы перевели на повышение, а вместо него поставили легкограмотного Вагина.

И вот только что дело стало налаживаться, как эта депеша…

Сон же исчез у него по очень банальной причине.

Один раз, а потом и второй, попасся он носом под мышкой у Лидухи, и она сказала открытым текстом:

– Хочешь чтобы я дала?

Он смущенно промямлил что-то, не под перевод ни с одного языка.

Так они оказались в одной постели.

И если когда-то с Магдой, он чувствовал себя львом, которого приручили до того, что у него выпали зубы, то здесь же он напоминал агнеца, кинутого на заклание.

Правда, он – на всякий случай – спросил:

– А ты не боишься?

– Прежде чем бояться, научись лягаться, – ответила она, и он понял, что это призыв к действию.

То есть она не лягалась.

И так до трех раз.

А на четвертый сказала:

– Ехали на телеге, приехали на санях.

– А если перевести?

– Забрюхатила я, вот что.

– Прямо серьезно? – спросил он.

– Да уж серьезней не бывает.

И вот сейчас Лидуха угрожает, если не женится, найти Бабкина и все рассказать.

Угроза вроде бы и невелика. Да в Москве предупреждали, чтобы ничего порочащего не имел, потому как вмиг легальность потеряет.

14
{"b":"673009","o":1}