Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тотчас все снова заняли места на диванах, стульях, в креслах — и вновь зазвучал мелодичный и звонкий голос:

Что не конский тон, не людская молвь,
Не труба трубача с поля слышится,
А погодушка свищет, гудит,
Свищет, гудит, заливается,
Зазывает меня, Стеньку Разина,
Погулять по морю по синему...

И опять все закричали, захлопали и тесным кругом обступили Пушкина.

...Программа была обширной: предстояло ещё одно чтение. Молодой автор, Хомяков, решительно отказывался:

   — Господа, увольте, было бы смешно сейчас...

Но любомудрам хотелось похвастаться талантом своего представителя. Брат Хомякова служил в архиве, сам же он трагедию «Ермак» в пяти действиях написал в бытность свою в Париже.

   — Ведь ты исправлял, ты советовался со мной, — подбодрял его Дмитрий Веневитинов. — Вполне можешь прочесть.

   — И я читал рукопись, в ней, несомненно, много достоинств, — поддержал Погодин.

Хомяков, как и Веневитинов, был гордостью и надеждой любомудров.

   — Ну хотите, я стану перед вами на колени?! — воскликнул эксцентричный Пушкин.

И Хомяков сдался. Он занял место за столом с инкрустациями и выгнутыми ножками.

   — Но... — смущённо произнёс Хомяков. — Пьеса длинная... Верно, вы устали уже...

   — Читай, читай!

Пьеса и в самом деле оказалась утомительно растянутой, какой-то бесформенной, с бесцветным языком героев, которые все говорили на один лад. Или, может быть, это особенно резко проявилось на фоне только что прочитанного шедевра? Сюжет пьесы был несложен: атаман волжских казаков-разбойников Ермак Тимофеевич, спасаясь от московских воевод, перевалил через Урал и в победоносных стычках с ханом Кучумом завоевал Сибирь, но и сам попал в засаду где-то вблизи Оби или Иртыша и погиб. Всё написано было в каком-то романтическом духе, отдававшем надуманной стариной.

Уставший от долгого чтения Хомяков наконец-то обтёр лоб и с заметным смущением посмотрел на Пушкина, сидевшего в кресле. И все друзья молодого автора смутились. Но Пушкин воскликнул ободряюще:

   — Много отличного... Приметен несомненный талант!..

Погодин сказал сокрушённо:

   — Всё же чувствуется, что ты напитан духом Шиллера.

   — Да, — согласился Пушкин, — ваш Ермак напоминает Карла Моора.

Хомяков самолюбиво покраснел. Он попробовал объясниться:

   — Моя любимая идея... я хотел непременно её выразить... как бы вера в предначертанность жизненных судеб...

   — Ну, знаете, это уже из античных трагедий, — рассмеялся Пушкин. — Но много отличного... Несомненный талант, — благожелательно и сердечно повторил он. — Ничего, ничего, вы ещё много напишете иного...

   — Этот день останется для нас всех незабываемым! — воскликнул Погодин.

И все опять окружили Пушкина.

XI

Он прогуливался по Театральной площади. Смутные, уже затуманившиеся впечатления детства оттеснялись новостройками и преобразованиями. Эта площадь, некогда утопавшая в грязи, теперь была украшением города. Её вымостили, обрядили, осветили масляными фонарями на полосатых столбах. Она привольно раскинулась между Большим театром с его роскошными колоннами Дорического ордера, с колоссальной алебастровой статуей Аполлона на колеснице, запряжённой четырьмя конями, и белой зубчатой стеной древнего Китай-города. А бока ограждались невиданными прежде по массивности частным домом Варгина, снятым в аренду для Малого театра, и домом Полторацкого, арендованным для аукционной продажи.

Экипажи буквально запрудили площадь. В этот день в Большом давали пьесу известного драматурга Шаховского «Финн», переделанную из знаменитой поэмы «Руслан и Людмила». И в памяти автора всплыли воспоминания о давних петербургских вечерах, проведённых им — тогда молодым, полным горячих надежд и желаний — на известном всему театральному миру чердаке князя Шаховского.

Спектакль ещё не начался, публика прогуливалась по Цветочному рынку и бульвару вдоль стены Китая. Да, бремя славы трудно нести, особенно когда она превращается в охватившую всех болезнь. Кто-то узнал, кто-то указал, кто-то оглянулся и остановился... И он поспешил скрыться в одном из цветочных павильонов, расставленных вдоль посыпанных песком дорожек. Цветы ему вовсе не были нужны. Он лишь глубже надвинул шляпу на лоб и поспешил на другую сторону площади к Петровке. Вправо круто поднималась улица на Лубянскую площадь, слева виднелись проспект Моховой улицы и пятиглавый храм Параскевы Пятницы. Позади, за стеной Китая, картина была необыкновенно красочная: там теснились бесчисленные купола, кресты и шпицы Синодальной типографии, правее поднимались увенчанные двуглавыми орлами пирамидальные шпили Спасской и Никольской башен. Царила над всем городом столповидная колокольня Ивана Великого.

Стук экипажей оглушал. Скакал на дрожках щёголь, подгонял лошадей кучер ландо, тянулись запряжённые вятскими лошадьми коляски...

Губительный пожар 1812 года пощадил известный всей Российской империи Кузнецкий мост с его бесчисленными магазинами, лавками, будками, с пёстрыми вывесками Розенштрауха, Негри, Кони, с выставкой европейских новинок в нарядных витринах — толкучий рынок московских модниц.

На углу Петровки и Кузнецкого в доме Хомякова его ждали на устроенный в честь основания нового журнала торжественный обед.

Народу собралось множество. В квадратной зале был сервирован длинный — от стены до стены — стол. Как только явился Пушкин, сразу же заняли места.

Первым, с бокалом шампанского в руках, поднялся Погодин. Его энергичное, открытое лицо светилось радостью и надеждой.

— Господа! — Он обращался ко всем, но смотрел только на Пушкина. — Мы все родственны здесь по образу мыслей, по занятиям и духу... Мы вышли на верный путь. Мы увлекались альманахами, а теперь будем издавать журнал, чтобы указывать современникам нашим новые явления в области творений ума, и не только в других государствах, но и в собственном отечестве, освещать заблуждения, успехи, уклонения, пристрастия — в общем, самые насущные вопросы. Но, господа! — Он обвёл взглядом сидевших за столом. — Достигнуть всего этого, привлечь к себе читающую публику мы можем лишь потому, что с нами Пушкин! Так ура, господа, так за вас, Александр Сергеевич!..

Рассыпались аплодисменты, зазвенели бокалы.

Теперь поднялся Пушкин. Он чувствовал воодушевление.

   — В Москве журнальное дело опередило Петербург. — Он говорил несвязно, быстрыми короткими фразами, но живая мимика дополняла слова. — Что в Петербурге? В литературной жизни там дух продажности и торгашества. Мы все знаем. Но и «Московский телеграф» теряет свой кредит из-за скудности и сухости. Телеграф, одним словом, — что ж ожидать? В своих известиях телеграфических Полевой не заботится о слоге. У нас теперь свой журнал. И самое главное — критика. Она должна образовывать вкус и определять суждения... Итак — виват!

Выпили и, подражая гусарам, разбили бокалы.

И вот уже общий разговор сменился горячими спорами, репликами в разных концах стола. Голоса слились в гул, кто-то пытался произнести речь, кто-то смеялся, а Хомяков, всех перекричав, продекламировал свои стихи «Заря», предназначенные для первого номера будущего журнала.

Какой-то юноша, совсем молоденький, неизвестный Пушкину, подскочил к нему.

   — Александр Сергеевич! — закричал он и икнул. — Я единица, а посмотрю на вас — и кажусь себе мил-ли-оном... Потому что вы... вы... — Он хотел сказать что-то очень прочувствованное и заплакал от избытка чувств.

Слева от Пушкина сидел Баратынский, справа — Мицкевич[293]. Оба не были сотрудниками журнала, но Погодин твёрдо рассчитывал на участие прославленного Баратынского. Белокурый, с пухлым ртом, выразительными глазами и прекрасным лбом, Баратынский выглядел задумчивым и уныло-созерцательным рядом с подвижным и говорливым Пушкиным. Все жизненные его передряги остались вроде бы позади. В Финляндии он дослужился до офицерского чина, тотчас воспользовался этим, подал в отставку и обосновался в Москве — удачно женатый, состоятельный и благополучный. Но печать тягостной тоски лежала на его лице.

вернуться

293

Мицкевич Адам (1798—1855) — польский поэт; в 1823 г. арестован царскими властями, в 1824 г. выслан в Россию, в 1829 г. выехал за границу.

96
{"b":"596336","o":1}