Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!

Все эти дни, заполненные карточной игрой, его не покидало вдохновение. Собственно, дело было не в вдохновении, а в том, что иногда он просто не мог писать стихи. Когда же эта способность возвращалась, он всегда испытывал одни и те же ощущения: будто какая-то болезнь овладевала им, он физически чувствовал ломоту в теле, мурашки по коже, а иногда даже ясно ощущал, как шевелятся у него волосы на голове. Но при всём этом ему всегда приходилось в упорном труде преодолевать сопротивление бесчисленных комбинаций слов, чтобы найти предельно точную, предельно выразительную, краткую и музыкальную. Когда тяжкий труд этот протекал сравнительно легко, такое состояние лёгкости он именовал вдохновением.

Два замысла овладели им, и он вчерне осуществил их. Эти замыслы были совсем разные, могли показаться кому-нибудь даже противоположными, но что делать: противоречие было в самой действительности. Друзья его, люди беспримерного мужества, совершили подвиг — нужно было согреть их сочувствием, подкрепить их дух, дать надежду, что героический поступок их откликнется в грядущих поколениях. Они томились в цепях, коченели в сибирском холоде, согбенно работали в рудниках — надо было сказать, что тяжкий труд их не пропадёт... Но преобразований в России нужно было ждать от сильного волей, деятельного царя. И новый царь дал обещание, поэтому он, поэт, в «Стансах» приветствовал молодого властителя: он приветствовал блага, которые тот принесёт России, и сравнивал его с пращуром, Петром I. Так делали многие, не он один, но лишь он в этих торжественных «Стансах» дерзнул просить о милости к павшим.

Семейным сходством будь же горд;
Во всём будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд
И памятью, как он, незлобен.

И «Стансы» и «Послание в Сибирь», несомненно, принесут ему невзгоды. Одни обвинят его в том, что он примирился с правительством, льстит ему, а послание к декабристам конечно же разойдётся в сотнях списков и достигнет грозного Третьего отделения. Что ж, будь что будет — он должен был написать оба стихотворения!

Зима вступила незаметно в середину декабря. Санный путь установился. Задерживаться дольше никак нельзя было — хотя бы ради «Московского вестника». Ему, которого счастье уже не ждало, представилась унылая зимняя дорога: пустынные заснеженные поля, печальный, призрачный свет луны, однозвучный, навязчивый, непрерывный звон почтового колокольчика и протяжная, заунывная песнь ямщика.

Ощущение этой ямщицкой песни ему хотелось передать особенно точно:

пение живое
Молодого ямщика...
Сердце русское простое
Слышно в песне ямщика...
Чувство русское простое...
Что-то слышится живое
В тихих песнях ямщика...
Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска...

XVIII

Император закончил каждодневный урок декламации. Артист императорского петербургского театра, низко кланяясь, попятился к дверям. Невидимые руки открыли и закрыли плотные, с резьбой и позолотой двери дворца.

Довольный собой, царь остановился у зеркала. Он мог быть оратором — в Государственном совете, в Сенате, на дворянских съездах.

Невольно он залюбовался собой. Стройный и красивый от природы, он ещё умел лицу с крупными резкими чертами придавать особое выражение непреклонности и воли. Разросшиеся бачки усиливали выразительность. Император нахмурился, проверяя действие взгляда.

Да, всё складывалось хорошо. Год прошёл с того рокового дня, который омрачил начало его царствования, вызвав тревожную неуверенность в безграничной, никому не подотчётной, абсолютной власти над страной, простёршейся между океанами и населённой бесчисленными народами. Да, слава Богу, и народ, и все сословия, и гвардия, и армия, и вся страна пали перед ним на колени в восторженном обожании, покорно и безгласно, единодушно ожидая от него, и только от него, гнева и милости, живота и смерти.

Из окна кабинета открывался вид на Неву. Год назад на ней, в полыньях взломанного ядрами льда, тонули мятежники. На другом берегу высилась крепость, теперь почти пустая. Повешенные злодеи были тайно похоронены, остальные сосланы далеко: кто в Сибирь, кто на Кавказ, кто в глухие уезды.

Император позвонил в колокольчик: настал час государственных забот. Снова отворилась тяжёлая инкрустированная дверь, и без промедления вошёл довереннейший, надёжнейший помощник — Бенкендорф.

Он был предан. Преданность исходила от его хорошо упитанного, большого, мягкого тела, слегка наклонённого вперёд в почтительном полупоклоне, от благодушного овала щёк, от бесцветно-прозрачных, застывших, но всё понимающих глаз.

Сели друг против друга за стол. Генерал подавал бумаги — на ознакомление, одобрение, утверждение. Говорили о делах очень важных и малозначащих. Среди прочих дел вспомнили об известном сочинителе Пушкине. Надобно было сообщить поэту мнение государя о его трагедии «Борис Годунов» и «Записке о народном воспитании».

Бенкендорф для предварительного отзыва отдавал трагедию известному литератору, сотруднику жандармского корпуса Фаддею Булгарину. Энергичный этот писатель и журналист, богатеющий на издании единственной в стране неправительственной газеты «Северная пчела», видимо, преклонялся перед гением Пушкина, потому что отзыв его был весьма благожелателен: «...Дух вполне монархический, без мечты о свободе, как в других сочинениях сего автора...» Но как писатель, он находил новое творение гения не вполне удачным: сцены трагедии напоминали ему разговоры, вырванные из романов Вальтера Скотта. Однако сцены на рубеже России, в келье, в корчме можно было почитать занимательными и народными, хотя и лишёнными истинных поэтических чувств. Надо было исключить неблагопристойные даже для трактира слова Маржерета, фразы, подобные «не надобно молиться за царя Ирода» — на Руси так говорят раскольники, — выкинуть целиком монолог, в котором царская власть представлена неблаговидно, лишь тягостью... Но, в общем, Булгарин считал, что препятствий к печатанию пьесы нет. Играть же трагедию невозможно, ибо Церковь запрещает показ на сцене патриарха и монахов.

Теперь отзыв о трагедии и измаранная рукопись Пушкина лежали перед Николаем на зелёном сукне стола.

   — Ваше величество, — осторожно сказал Бенкендорф, — сочинение сие, как изволите видеть, не годится для представления. Однако же с немногими изменениями можно бы напечатать... Так ли, ваше величество? Прикажете вернуть рукопись и сообщить автору замечания?

Николай помедлил с ответом. Трагедию он не читал — и читать её было бы затруднительно из-за мелкого почерка и помарок. Отзыв же был перебелён каллиграфически. Упоминание о Вальтере Скотте бросилось в глаза: он любил на досуге читать английского романиста. Подобных исторических романистов в его собственном государстве, конечно, не было. А желательно бы иметь для пользы отечества, поэтому он сказал твёрдо и по-государственному мудро:

   — Сочинителю Пушкину передайте: пусть с нужным очищением переделает свою комедию в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скотта.

105
{"b":"596336","o":1}