— Что жена его? — тут же ухватился Пушкин. — Говорят, она удивительная красавица и чрезвычайно свободна в поведении?..
Баратынский покраснел, но эту тему продолжать не захотел.
— Бедный наш Кюхельбекер, — сказал он. — Человек замечательный во многих отношениях, он должен был, вроде Руссо, стать у нас заметной фигурой...
— Не говори, не напоминай, — почти попросил Пушкин.
— И характером он походил на Руссо: чувствительный, с беспокойным самолюбием, с восторженной любовью к правде, добру, славе.
— Я хотел всех вас сплотить на единый подвиг создания русской словесности! — воскликнул Пушкин. — Но ещё есть Дельвиг! Ах, Боже мой, я хочу видеть Дельвига!
Послышался голос Зинаиды Волконской:
— Кто этот человек, который носит на челе своём печать сожалений даже среди пиров и празднеств? И что причина печали: страсти, честолюбие, преждевременно замолкнувшая лира? Нет, его душа чиста и свободна, в нём живёт гений...
Она обращалась к Мицкевичу. И взоры всех устремились на знаменитого польского поэта. Он учтиво поклонился хозяйке и гостям. Мицкевич знал, чего от него ждут: он славился необыкновенным даром импровизатора.
Установилось молчание. В тишине чей-то несвоевременный кашель прозвучал как пушечный выстрел. Мицкевич даже побледнел. Некоторое время он сидел молча, потом закрыл лицо руками, но вдруг оторвал их от лица и вскинул голову, так что густые прекрасные его волосы распались. И начал импровизировать — конечно, не на польском языке, который был бы непонятен, и не на русском, которым сам владел всё же недостаточно, а на общем для всех французском.
Да, он покинул родину. Да, он в изгнании. Увы, он покинул страну, где мать утёрла первую его слезу и где впервые сердце его узнало любовь... Судьба мчит его в неизвестность, как неукротимый, необузданный конь. Но и сам он пускает коня на ветер и не щадит ударов. Вперёд, вперёд! Пусть мелькают леса, долины и скалы! Пусть они уплывают из-под скачущих конских ног, пусть теряются, сливаются, как волна за волной потока... О, я хочу обезуметь!.. Я хочу упиться этой скачкой, похожей на бешеный вихрь... Я поэт, я поэт! Пусть неумолима судьба, но сейчас она послала навстречу богиню — прекрасную женщину, укрывшую одинокого и гонимого поэта в гостеприимном своём доме...
Последние слова относились конечно же к хозяйке. Мицкевич с расширившимися глазами, румянцем, залившим лицо, поклонился ей. Зинаида Волконская зарделась от удовольствия. Гости зааплодировали. Пушкин подскочил к Мицкевичу и в порыве восторга расцеловал его.
— Гений!.. — воскликнул он.
Но он сам опять попал в центр общего внимания.
Волконская села за рояль и звучным глубоким контральто, которому некогда завидовали даже актрисы французской оперы, запела романс «Погасло дневное светило», переложенный на музыку постоянным её гостем, модным композитором Геништой[305].
Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Ах, Боже мой, как давно это было!.. Угрюмый океан жизни всё же принёс его — и, должно быть, навсегда — к печальным берегам туманной его родины.
И вновь аплодисменты.
Поднялся Веневитинов и продекламировал «Элегию», посвящённую властительнице его сердца:
Зачем так сладко пела ты?
Зачем и я внимал тебе так жадно
И с уст твоих, певица красоты,
Пил яд мечты и страсти безотрадной?
В салон Зинаиды Волконской из шумного и суетного внешнего мира проникало только возвышенное и красивое.
XIV
Заехал он проститься и с дядюшкой, Василием Львовичем. Тот был не один. Шумная семья живущих поблизости Сонцовых — тётушка Елизавета Львовна, её супруг-камергер Матвей Михайлович и кузины Ольга и Каташа — радостно его приветствовали.
Посыпались неизбежные родственные упрёки: он бывает по Москве в домах у всех, только не у них.
— Ведь я провожала тебя в лицей, — упрекнула Елизавета Львовна. — Ты был ребёнком... Боже, значит, теперь я совсем старуха!..
Впрочем, старухой она не выглядела, хотя и была старше своего мужа. Что-то неистребимо пушкинское было в её лице с довольно продолговатым носом. И было достоинство во всём облике.
— У нас ты был один раз... Второй раз — минутный визит — можно и не считать... — Да, она была чувствительна и ранима, как и его отец, Сергей Львович.
Зато её муж, богатый помещик, непременный член мастерской Оружейной палаты, был благодушнейшим из людей.
— Дорогая, Александра можно понять... ведь после деревни!.. — вступился он.
— Нет, понять нельзя, — непримиримо сказала Елизавета Львовна, — потому что мы — ближайшие родственники...
— Да, да, — послушно согласился Матвей Михайлович.
Он был очень толст — о нём недаром говорили, что он не только сановит, но и слоновит.
— Когда же увидим мы дорогую нашу Ольгу, — тормошили Пушкина его кузины. — Ведь мы вместе росли... Столько лет... Ах! Ах! — Жеманство мешало им в проявлении даже самых искренних чувств.
— Ты едешь в Михайловское, — сказал Василий Львович, — но буквально на днях я получил от Сержа письмо... — Он сделал знак старику-слуге, и на носу у него оказались очки, а в руках письмо. — Не буду всего читать, только о тебе... «Если он мог... в минуту благополучия своего... отречься и клеветать на меня... как возможно предполагать, что когда-нибудь он снова вернётся ко мне...» — Василий Львович приподнял голову. Из глаз его под очки скатывались слёзы. — Александр, — сказал он, — как ты можешь! — И продолжил чтение: — «Что касается меня, мой добрый друг, то мне нет необходимости прощать его, ибо я прошу у Бога только той милости, чтобы он укрепил меня в моём решении — не мстить за себя...» — Невольные рыдания сотрясли плечи старика.
— Я пришёл проститься, а не выслушивать... — запальчиво ответил Пушкин.
Но тут выступила Елизавета Львовна.
— Зачем ты едешь в Михайловское? — строго спросила она.
— Зачем? Но, тётушка, у меня там книги, бумага, вещи...
— Ты не думаешь задержаться?
— Ну, может быть, и задержусь, — неуверенно сказал Пушкин, не понимая, куда она клонит.
Елизавета Львовна сделала мужу знак, подобный знаку Василия Львовича слуге, и Матвей Михайлович извлёк из глубокого сюртучного кармана письмо.
— Читай, — приказала Елизавета Львовна. — Мы получили сегодня.
Матвей Михайлович послушно склонил голову.
— «Моё положение ужасно и горестно... Более всего в его поведении вызывает удивление то, что, как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать...»
Пушкин, нервничая, заходил по комнате. В том-то и была загвоздка: деревня не принадлежала ему и ничего в этой деревне тоже не принадлежало ему.
— Ты должен помириться с отцом! Ты должен! — закричали все почти хором.
— Хорошо. — Пушкин принял решение. — Из Михайловского еду в Петербург!
«Боже мой, — тотчас подумал он, — но как же будет с Софи?»
— Из Михайловского — и в Петербург, — подтвердил он.
— Дай я поцелую тебя, — смягчившись, сказала Елизавета Львовна.
— Дядюшка, — решительно произнёс Пушкин, — прошу тебя! Перешли вот это письмо приятелю моему Зубкову. Ты его знаешь, Василия Петровича... — Он положил на стол запечатанный облаткой конверт.
Он писал Зубкову: «Я надеялся увидеть тебя и ещё поговорить с тобой до моего отъезда, но злой рок меня преследует во всём том, чего мне хочется. Прощай же, дорогой друг, еду похоронить себя в деревне... уезжаю со смертью в сердце». Зубков, он рассчитывал, конечно же покажет это письмо Софи.