Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — Александр Христофорович, — сказал он, — осмеливаюсь затруднить вас ещё одним обстоятельством. Право, совестно отнимать время у государственного человека, обременённого множеством забот, но издание моих произведений является для меня единственным источником существования. — Пушкин помолчал, потом произнёс с некоторым усилием: — В вас я вижу защитника как в жизни, так и перед престолом...

Лицо Бенкендорфа приняло прежнее апатичное выражение. Он утвердительно кивнул головой.

   — Господин статский советник Ольдекоп без моего согласия перепечатал «Кавказского пленника» вместе с немецким переводом, тем лишив меня невозвратно выхода второго издания. Не можете ли вы оградить меня, ваше превосходительство, от подобных покушений на мою собственность? Нельзя ли взыскать с господина Ольдекопа?

Брови Бенкендорфа опять приподнялись. Смотрел он в пространство.

— Всегда рад услужить вам, Александр Сергеевич...

Пушкин откланялся. Во дворе грозного дома на Фонтанке он увидел идущего навстречу плотного сутулившегося человека в штатском. Тот остановился и почему-то окинул его пристальным взглядом. Кто бы это мог быть?

В последних числах июля, проигравшись в карты так, что должен был занять на прогонные, Пушкин выехал в Михайловское.

XXXIII

Прогулка в начале августа 1827 года.

Солнце в зените. Пробиваясь сквозь густую зелёную крону, лучи жёстко и зримо повисают в воздухе и рисуют светлые пятна на мхе и земле. Лес сух, согрет и полон брожений и запахов, но будто застыл, ожидая, пока спадёт жара. И в этом молчании, в этой застылости — свой покой и отдых.

И ему тоже нужен покой. Он отдыхает от безостановочной и бесконечной суеты столичного света, от оргий, превращающих ночь в день и день в ночь. И оттого, что он отдыхает, он чувствует прибывающие волны здоровья и с ними волны творчества.

Чуткий слух улавливает шуршания, жужжания, приглушённую птичью перекличку, но потом всё окончательно смолкает. Висит торжественная тишина и лесной сумрак, пронизанный солнечными снопами. В этой тишине есть что-то особое и значительное. Может быть, раздумье клонящегося к концу полдня жизни над весенним рассветом?

В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный.
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.

Но зачем, зачем — ещё рано думать о холодном ключе забвенья. Он полон сил, здоров и молод, а планы — всё новые и новые — одолевают его, недаром, подобно древнему певцу Ариону, он чудесно уцелел среди пронёсшегося смертоносного вихря.

...Проза давалась куда легче, чем стихи. Может быть, всерьёз он предназначен именно для прозы, а не для шалуньи рифмы? Во всяком случае, писал он легко. Потом конечно же черкал, менял, испещряя листы бесчисленными поправками, придавая слогу лёгкость, воздушность, стремительность и музыкальность... Собственно говоря, никогда между поэзией и прозой он не ощущал безусловной разницы, навсегда окаменелых границ — помимо их возможностей. Одна требовала чувств, другая — мысли. Но и та и другая были музыкой, лишь инструменты были разные. Одна мелодия была задумчивым, мечтательным голосом сердца, другая — суровым, холодным голосом ума.

Он писал о Петре Великом, и о своём прадеде арапе, и о самом себе. В нерасторжимый, тесный узел сплелись, казалось бы, разнородные замыслы. Пётр был велик, и о нём он хотел писать потому же, почему захотел написать «Стансы»: в России, он полагал, настала эра преобразований, сходная с Петровской. В великом преобразователе, в неутомимом деятеле хотел он показать нынешнему государю поучительный пример. Необъятная, нескончаемая работа неукротимого властелина в стране, отставшей, казалось бы, на века, навсегда от Европы: он добывает руду и сам создаёт новые образцы оружия; разводит овец, чтобы одеть народ в новое платье; начинает летосчисление с Рождества Христова, а год — с января; изобретает новый шрифт и сам вырезает буквы. Всё, всё от него: университет, газеты, обычаи, нравы, табели, ранги, чины, управление, судопроизводство, армия, флот — само место России, вдруг вспыхнувшей, как Северное сияние, над изумлённым цивилизованным миром. Непостижимый, почти недоступный воображению человек. В романе — в своём первом романе в прозе — он, Пушкин, желал во всей широте истины воссоздать эпоху преобразований. И всё же главным героем задуманного романа был не Пётр, а он, Пушкин, то есть не он сам, а прадед его Ибрагим, вывезенный из дикой Африки и брошенный в чуждый ему, холодный, цивилизованный мир. Через него просвещённый правнук хотел понять собственную натуру и предугадать, суждено ли ему вообще семейное счастье.

О Ганнибале он знал много — по семейным преданиям, по рассказам няни, из биографии, полученной в Петровском, из описанных Голиковым сцен. Но над далёкими этими сценами вставала иная, недавняя: в Одессе, в сумраке ночи, в саду дома почтенного негоцианта, он, в припадке ревнивых мук, вызванных Амалией Ризнич, железными тисками рук обхватил нежную её шею — и на её хрип, крики о помощи из дома сбежались люди. Эта дикая выходка, всплеск неистовства, кажется, оживил на время в полубезумной женщине почти безумную страсть к нему...

Не написал ли он о себе, ещё совсем юноше:

А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращённый в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний...

Нет, помимо бешенства желаний в нём была бездонная пропасть любовных горестей и мук.

Итак, Пётр, заметив смышлёность маленького арапа, приблизил его к себе, крестил, сделал необходимым подручным и денщиком, возил повсюду с собой, а затем оставил в Париже для изучения инженерного дела.

И роман он начал с пребывания Ибрагима во Франции. Но разве это грубый, неотёсанный, малограмотный и мрачный характером Ибрагим? Это он, Пушкин, — светский, любезный, совершенно свободно чувствующий себя в блестящем обществе времён регентства. Кто окружал бы его? Вольтеру, острослову и дерзкому вольнодумцу, было лишь 28 лет, зато эпикурейцу Шолье, поэзией которого он упивался ещё до лицея, забравшись в обширную московскую библиотеку отца, — уже под 80. Кто ещё? Монтескье, издавший своп «Персидские письма», Фонтенель[350]... И всё же в нём, в Пушкине, то есть не в нём, а в Ибрагиме, чуткие женщины чувствуют необычные черты. Le Negre du czar вызывает острое любопытство — он им кажется родом редкого зверя, и потому в сладостном внимании, оказываемом ими, есть для него нечто обидно-оскорбительное...

Плана романа не было. Как и в «Евгении Онегине», он лишь нащупывал постепенное развитие сюжета. Графиня Д. рожает — но кого? Ревнивые подозрения арапа в неверности русской жены, родившей ему белого ребёнка, должны были составить главную завязку романа... Поэтому графиня Д., преданно любившая арапа, рожает ему конечно же чёрного ребёнка. Неожиданная мысль поразила его: какого ребёнка родила в далёкой Италии всеми брошенная Амалия Ризнич: белого, смуглого? Он хотел бы увидеть своего сына — белого или чёрного — и благословить его!..

Посторонние мысли отвлекли от работы. Вот что нужно сделать: послать Дельвигу для «Северных цветов» на 1828 год давно написанные стихи, посвящённые Амалии Ризнич.

вернуться

350

Фонтенель Бернар Ле Бовье де (1657—1757) — французский писатель.

124
{"b":"596336","o":1}